Новорожденному, несмотря, может быть, на все почтение к родителям, не до улыбок. Мутные глазенки его ослеплены льющимся в окна светом; ретина глаза непослушна: свет и тень неясными контурами маячат в его мозгу. Он пускает в работу мускулы лица, чтоб урегулировать зрительную камеру. Когда светотеневые предметности становятся выпуклее и ярче, новая борьба восприятий озадачивает крошечное земное существо: оно протягивает руку, чтоб схватить темную дыру открытой в сени двери, оно не знает еще фокуса для определения расстояния.
Ребенку не до родительских сентиментальностей — он борется за жизнь, и в этом никто ему не поможет, он предоставлен самому себе в приобретении опыта и ориентировки.
Но вот третья, четвертая неделя — и ребенок сам начинает рваться из своего одиночества и пытается даже дать знать близким «движущимся», что он их видит, отличает.
— Как же, это ты, у которой молочко теплое и возле тебя тепло… А у тебя борода щекочет и веселит меня и ты ничего, приятный… С вами не страшно.
Матери и няни знают, что к ребенку надо подходить звучащей и движущейся, и такое явление ребенку понятно, и он расплывается в гримасу смеха беззубым ртом.
Неподвижное явление пугает, и не определишь, находится ли оно возле носа или его и руками не достанешь.
В конце второго, в начале третьего месяца у ребенка возникает новый жест.
Он лежит в кроватке лицом кверху. К лампе или иному предмету вдали прикованы его глаза. Насуплен лобик. Он пытается вытянуть руки, чтоб достать до предмета, но, как бы вспомнив опыт, начинает ворочать на подушке головкой вправо и влево, то быстрее, то медленнее, не спуская глаз с затронувшего его внимание предмета, и вот он начинает агукать и смеяться.
Он заставил двигаться предмет относительно к собственному движению. Эта находка и есть один из основных этапов и завоеваний младенческой поры.
Теперь, встречая и лицо матери и желая большей его жизненности, — ребенок проделывает этот жест.
Отца взяли в солдаты.
Каждую осень впоследствии напевал он эту песенку:
Зачислен он был в Новочеркасский полк, стоявший в Петербурге на Охте.
Партию новобранцев направили на Сызрань. Здесь растасовали. Посадили на поезд, и поехал отец в страну петровской прихоти.
Первая поездка. Первая чугунка и первая разлука.
Отец редко делился своими печалями даже с семьей. Он говорил:
— Другим твоего плохого не надо… Плохого у каждого про себя хватит.
— Ну, как же ты, папа, добрался на службу? — спрашивал я у отца.
— Да ничего себе… По тебе да по матери больно скучал, а так ничего. Народ хороший попался в партии — как родные между собой стали. И будто и перемены особой не было: что Москва, что другой большой город, а мы все промеж себя и друг с дружкой — оно и незаметно и диву особенного на новые места не чувствуешь… Вот одно приключилось дорогой. Петруха Кручинин, дружок мой, шапку потерял — это уже как в Петербург приехали… Ну, и пришлось шарфом голову повязать. В шарфе и шагал Петруха на Охту до самой казармы… Не иначе — украли у него шапку: ворья этого за нами слонялось — непроходимо… Потом, когда водворились на месте, — порядок начался такой, что только поворачивайся, чтоб деревенщину из нас выбить. Все расписано по команде… Хорошо у них там налажено.
— Налажено-то, пожалуй, — говорю я, — только что же в этом хорошего?
— Хорошо то, — продолжал отец, засучивая дратву, — что ответу с тебя нет: попадай в ногу и ладно — за тебя все обдумано. А главное — артель чувствуешь — она там в струнку вся.
Отец помолчал. Улыбнулся со вздохом.
— Плохого, конечно, немало, но я говорю, если бы такая слаженность да для большого, человечьего дела, ну, тогда бы — песня, а не работа.
Затем отец еще вспоминал.
— Не успели нас еще обломать как следует, в Великом посту были мы на ученье у себя на плацу, как вдруг из-за Невы из центра городского ахнуло. Пушка не пушка. С Петра и Павла как будто не вовремя, а только большой силы звук был. Ученье закончили. Забрали нас в роты и приказ: чтоб никаких отлучек и ворота казармы на запор держать… Сидим мы воробьями на нашестях. И сидели до тех пор, пока не повели нас в полковую церковь на присягу новому императору… Тут мы и разузнали, что с царем-освободителем помещики покончили…
Трудно стало Анене без работника. Надо было кормить себя и ребенка. В это время невестке Махаловой нужна была няня; дядя Ваня, служивший уже у них, и посоветовал сестре взять это место, тем более ребенок собственный отлично мог остаться у бабушки.
От этих дней у меня сохранилась памятка. Первое ощущение социальной несправедливости.
Наружная лестница, ведущая в чужой дом. Я возле бабушки сижу на ступенях. Мать рядом с нами. У нее на руках ребенок.