Сексологические идеи Розанова развивались под влиянием Отто Вейнингера и его пионерского анализа бисексуальной природы человека. К этому Розанов прибавлял, однако, совершенно несвойственное его немецкому предшественнику женолюбие и еще временами – специфически русский утопизм. Одна из основных его идей, в этом параллельная мысли Фрейда, состояла в радикальном расширении понятия ‘пол’ (Розанов не употреблял слова ‘секс’) и сведении прочих областей жизни к ‘полу’ в этом его всеохватывающем значении. Вне пола в человеке нет ничего существенного; но половое склонно маскироваться, и его выявление – дело интепретации. «Даже если что-нибудь замышляем противо-половое – это есть половое-же, но только так закутанное и преображенное, что не узнаешь лица его»[600]
. По сути дела, Розанов перевел обсуждение ‘вопросов пола’ в плоскость идеологической борьбы; или, что то же самое, придал русскому идеологическому дискурсу новое и вполне неожиданное измерение. За аскетизмом, равно как и за гениальностью, скрывается нереализованный гомосексуализм. Защита Розановым гетеросексуальности как ключевой духовной ценности, его озабоченность «людьми лунного света», или латентными гомосексуалистами, его трактовка аскетизма как перверсии имели множество скрытых значений. Ненавистный ему синдром он находил в Соловьеве, Достоевском и самом Иисусе Христе. Одной из неназванных мишеней была чета Мережковских с ее видимой асексуальностью, подозреваемым гомоэротизмом, претензией на лидерство в культурном творчестве; к тому же Мережковские вступили с Розановым в конфликт.Интерпретируя хлыстовский опыт, Розанов опирался на ту же идею, которую использовал Фрейд, – что высшие достижения культуры и религии основаны на позитивных результатах подавления человеческой сексуальности. Как пишет Розанов о хлыстах: «я вполне уверен, что изумительная высота в них горизонтальных чувств, товарищества, братства, содружества – достигнута именно через таинственное угашение в себе инстинкта […] рождения»[601]
. В терминах Розанова, половое влечение не исчезает при воздержании, а только скрывается и переходит «в жар и огонь духовных волнений». Последние «у образованных выражаются в умственном, поэтическом и общественном творчестве», у простолюдинов же – в радениях, пророчестве, ясновидении[602]. В целом, рассуждает Розанов, для простого народа хлыстовство является тем же, чем для интеллигенции является искусство.Мы – композиторы, художники, писатели, нас 1500–2000 человек – не должны забывать о миллионах… Мы можем фантазировать, буйствовать, «вертеться» с пером или кистью в руке, – но остальные? Им также нужно в чем-нибудь, как-нибудь «вывертеть» свой дух […] Дайте
Но без пола и рождения нет жизни; Розанов помнит это даже и в своем увлечении сектантами. Его описание хлыстовского быта полно ассоциаций со смертью. «Все у них прибрано – да. Чистоплотно все, не пахнет съестным, водкой, мясом – как и в доме, где за стеной под белой простыней лежит дорогой покойник […]. Такова именно вся психология», – пишет Розанов. Нежность хлыстов друг к другу не похожа на нежность плотской любви, а сродни нежности живых к дорогому покойнику. Но, продолжает он, постоянно ощущаемая близость смерти оказывает на хлыстов возбуждающий эффект. «Вообще оживленность […] движений, речей, внимания, особенно мыслей и воображения у них разительны сравнительно с деревенским нашим людом»[604]
. Розанов готов интерпретировать практику хлыстовских радений как ответ на вызывающий у него ужас закон Мальтуса, в России популяризованный Ильей Мечниковым. Человечество рождает больше, чем может прокормить; нужны способы регуляции рождаемости, и хлыстовство – народный, естественный и мудрый способ такой регуляции. Когда о том же говорят ученые люди, это вызывает у Розанова куда более отчетливую тревогу, – буквально страх кастрации: они «подходят ко мне с ножницами и убежденно, тускло смотря своими свинцовыми глазами, совершают операцию, делая из меня скопца […] нет уж, лучше я к старухам пойду»[605].