Смысл творчества
, самим своим названием отсылавший к Смыслу любви Соловьева, начинается гностическими формулами. «Дух человеческий – в плену. Плен этот я называю “миром” […] Этот призрачный “мир” есть порождение нашего греха»[797]. Христианство, от отцов церкви до лидеров Реформации, знало пути освобождения от греха: раскаяние и аскеза. Но Бердяеву этого недостаточно. «Тайна христианства не может исчерпываться тайной искупления»[798], как не исчерпывается она Божественным откровением. Искупая вину, грешник остается в плену у низших порядков бытия. «И остается дух человеческий скованный в безвыходном кругу»[799]. Бердяев предлагает иную формулу спасения. Бог и человек – партнеры мировой игры, равно нуждающиеся друг в друге. Свою религиозную новацию Бердяев обозначает словом ‘творчество’, но на деле имеется в виду нечто большее. «Под творчеством я все время понимаю не создание культурных продуктов, а потрясение и подъем всего человеческого существа»[800]. «Творчество человека связано с оргийно-экстатической стихией»[801]. В подобном состоянии это и писалось. «Книга эта написана единым, целостным порывом, почти в состоянии экстаза»[802].Розанов в своей рецензии на Смысл творчества
писал о демонизме Бердяева; более традиционный Зеньковский – об аморализме и не-православном характере этой философии[803]. Никто из рецензентов не шел так далеко, как Гиппиус в ее дневниковой записи; никто не сравнивал эту философию творчества с хлыстовством. Но действительно, богоравенство человека-пророка было центральной идеей хлыстовского учения, а экстатические пророчества, в которых человек призывал Бога и рождал его в себе – их практикой. Одни и те же характеристики – оргийный экстаз, перенос евангельской истории вовнутрь – явным образом звучат и в Смысле творчества, и в опубликованной двумя годами позже статье самого Бердяева о русских сектах. В последнем случае они относятся, конечно же, к хлыстовству. Сравните главную формулу собственной философии в Смысле творчества: «Мистерия христианства переносится внутрь. Христос становится имманентен человеку»[804] – с описанием сектантского культа: «Всю евангельскую историю хотят хлысты перенести внутрь себя»[805].Тождество этих метафор вряд ли казалось желательным самому Бердяеву. Хлыстовство могло казаться ключом к его философии, чем не замедлила воспользоваться Гиппиус в минуту ссоры. Философ оговаривал: «великое мистическое задание осуществляется ими (хлыстами) не в глубине жизни духа, […] а на поверхности тела». Здесь мы видим ту же операцию, что и в Миросозерцании Достоевского
. Сходные явления могут происходить на поверхности тела, в структуре текста и в жизни духа. Это создает между ними качественную разницу, которую Бердяев готов оценить. Но понять и высказать то, что происходит в глубине экстатического духа – собственного ли, Достоевского ли, «русского» в целом, – можно по аналогии с жизнью экстатического тела. Такова метафорическая практика Бердяева. Автор Смысла творчества не свидетельствует о Боге, но создает его как поэт и рождает его как женщина. «Последняя тайна человеческая – рождение в человеке Бога»[806].Свенцицкий
Современники по-разному рассказывали о Валентине Свенцицком. Блок причислял его к «типу людей, случайно не самоубившихся»[807]
. По Белому, он «всем нам мешал» (что не мешало Белому посвящать Свенцицкому лучшие свои стихи)[808]. Карташев сравнивал его с Савонаролой: «тип теократа-фанатика»[809]. Луначарский говорил о его «апокалиптическом и истерическом христианстве» и «довольно отталкивающем и циничном лице»[810]. Степун относился к Свенцицкому с интересом и вспоминал, что в речах его был «волевой, почти гипнотический нажим на слушателей»[811]. Вишняк считал Свенцицкого самым талантливым человеком из всех, кого знал, – а знал он многих, кто решал судьбы России.[812] Розанову Свенцицкий казался церковным консерватором. Пообщавшись со Свенцицким, Розанов писал: «всякий раз, когда освобождаюсь от гипноза его личного обаяния и, придя домой, спрашиваю себя: “что же он такое говорил?” – то отвечаю с грустью: “ничего особенного”»[813].АСКЕТИЗМ