Между тем Филя, хозяйничая, отъедаясь сметаной с наливными шаньгами, подружился с фронтовиком Васюхой Трубиным, и тот поучал его, как надо выпроводить отца за бесстыдное сожительство со снохою.
– Не гляди ему в зубы! Дай памяти, чтоб век помнил. Таперича другое время, Филя. Не тополевым толком, а миром, совестью жить надо. Хозяйство подымать надо.
И Филя отважился биться с тятенькой не на живот, а на смерть.
– Али он меня, али я его выпровожу. Срамота-то экая! На всю деревню стыд и паскудство!
Куда девались робость, смиренность и трусоватость! Будто подменили мужика: гусаком похаживал по надворью. За хозяйство-то драться надо! И пара рысаков, первеющих на всю Белую Елань, и три сытых мерина, и три коровы, четыре десятка овец, дюжина колодок пчел, новый амбар, поставленный тятенькой, американская сенокосилка «Мак-Кормик», купленная в кредит в Минусинске, конные грабли, сакковский плуг, и все это тятенька приобрел за два года войны, гоняя ямщину на рысаках. И все это бросить, уйти? «Неможно то! Неможно! Меланья-то – моя баба, всем миром осудят содомовца».
Полторы недели отсидел в волостной каталажке Прокопий Веденеевич за оскорбление воинского начальника. Мало того, что обругал всячески, так еще и плюнул в лицо в присутственном месте.
– Изыди, Сатано! – освирепел старик и про сына Тимофея слушать не стал: – Сатанинское – Сатане отдайте, – и от вознаграждения отмахнулся.
– Не старик – дьявол, – сказал про него воинский начальник, но уголовного дела не стал заводить. Как ни суди – родитель прославленного прапорщика!..
Дотащился Прокопий Веденеевич домой, и тут поруха: Филин взбунтовался, «мякинное брюхо»! Встретил отца в ограде, вооружившись кругляшом березовым, и гаркнул, как из трехдюймовой пушки:
– Метись с надворья, содомовец! Аль пор-решу!
Прокопий Веденеевич некоторое время молча глядел на увальня, хищно раздувая ноздри, потом двинулся на него, ничуть не убоявшись полена.
– Не подступай, грю! Не подступай! Пришибу!
На выручку Филе через заплот перепрыгнул дюжий Васюха Трубин:
– Дюбни его по башке! Дюбни! За тополевское паскудство! За снохачество. И мово старика такоже надо: за ноги и в Амыл!..
Прокопий Веденеевич успел схватиться за полено, но силы не хватило вырвать. Вцепились друг другу в посконные рубахи, и пошло: то Филя подвесит тятеньке, то тятенька умилостивит Филю. Васюха Трубин топчется рядом да приговаривает:
– Под сóсало ему! Под сóсало!
– А-а-а, такут вашу, сатаны! Собаки грязные.
– Содомовец, содомовец! Меланья-то – моя баба!
– Нету тебе бабы, мякинное брюхо!
Меланья затаилась в сенях ни жива ни мертва. И тятеньку жалко, и стыдобушка жжет душу: не кинешься на выручку!
– За ноги его, за ноги да к тополю! – помогал Васюха Трубин. И, ухватив старика за ноги, как он ни брыкался, вытащили из ограды и кинули с горки к тополю.
– Тамо-ко лежи, содомовец! – хорохорился Филя, окончательно почувствовав себя хозяином. – Да моли Бога, што я не пришиб насмерть!
Прокопий Веденеевич проклял увальня и поплелся в избушку к единоверке Лизаветушке. Жалел Меланью, младенца Демида, хозяйство, но ничего не поделаешь – сила ушла, не согнешь Филимона в бараний рог!
Лизавета выговорила у Филимона буланого мерина, корову и три овцы для Прокопия Веденеевича.
Неделю встречались, ругались, до мирового суда хотели дойти, но Филя знал: тятенька не из тех, чтоб потащиться в «Анчихристов суд», потому и скаредничал.
Завязь одиннадцатая
Никто не знал, что происходит с Дарьюшкой. Она жила своим особенным миром, и мир тот казался ей прекрасным, сложным, переменчивым, возбуждающим. И Дарьюшка, созерцая его, старалась постичь некую истину, но никак не могла сосредоточиться. Видения, картины, лица менялись, путались.
Ночь была бесконечная, и она все шла, шла, падая и поднимаясь. Она так и не узнала: что стало с ночью, с бесконечностью, когда ее укутали в шинель и унесли, чтобы потом терзать тело? Зачем ее унесли? Куда девалась та ночь?..
Прояснения не настало утром. Она узнала мать и удивилась, что и мать с нею в третьей мере жизни. Не успела сообразить что-то важное, решающее, как явился отец с подтощалым Григорием. Отец настойчиво долбил, что она должна быть покорной, терпеливой и благодарной Григорию. А Дарьюшка в ответ тонко усмехалась. И вовсе не над отцом. Кто-то невидимый, ласковый, обволакивающий напевал ей песенку без слов. Мотив песни беспрестанно менялся. Становился то растяжно-печальным, то возбужденно-лукавым, как поют девки в хороводах.