После коньяка всем стало говорливо и весело, произносили, как мне казалось, совершенно умопомрачительные глаголы, от которых у меня по телу выступали мурашки: полная антипартийная группировка. Обсуждали культ личности, хвалили Хрущёва за демократизм и мужицкий юмор. Давай за новую политику, за Никиту Сергеича, за гениального Эйзенштейна, за какого-то Борьку Фишмана, который на порядок выше русского Герасимова с его квасным патриотизмом.
Здесь, вот на этом самом месте, Витёк и его молчаливый друг, с кулаками: «Космополит, бля!» – полезли на Лерчика. Тот перевёл с еврейским неподражаемым юмором всё в шутку, смеясь и по-бабьи отмахиваясь руками от друзей.
Я только хлопал глазами, и, ни с кем не чокаясь, потихоньку запивал их непонятный для меня разговор остатками «Хванчкары», в которой вымачивался мой шашлык. Пить приходилось прямо из тарелки. Неудобно, но всё-таки…
Потом я, вспомнив своего друга дядю Мишу, решил спеть про «Серёжку с Малой Бронной…»
Вано, – оборвал меня Лерчик, – не порть песню! – И пошёл к высокой тумбочке со стеклянной крышкой и множеством кнопок.
Вдруг из этой тумбочки, из того полированного ящика, бархатный голос неподражаемого Марка Бернеса стал с печальным напевом выговаривать одну из самых талантливых поэм о войне:
И вот когда
– Глотни, глотни! – всё предлагал мне.
Потом мы заказывали ещё что-то. Потом пошли по Москве, потом…
Потом меня не стало. Не стало и моих звёздных товарищей, только в голове стоял такой невообразимый шум, словно я нахожусь на базарной площади, и среди этого шума, как с заезжей пластинки, соскакивают одни и те же навязчивые слова: «Лера, какого хера? Лера, какого хера?» Сквозь сомкнутые веки пробивался переменчивый колеблющийся свет, как сквозь листья лесной поросли.
«Опять проспал! – панически пронеслось в голове. – Дядя Миша один с брёвнами пестуется. Нехорошо!». Я резко открыл глаза – и ничего не понял!
Прямо у меня над головой нависла огромная бетонная полусфера моста, на которой весело играли блики отражённого от воды солнца, болезненно раздражая усталые зрачки. Состояние было такое, словно я очень долго, запрокинув голову, смотрел на солнце. Болели шея, плечи, голова, руки. Я инстинктивно пошевелился: всё нормально, руки, ноги целы, только на затылке волосы словно стянуты в узел. Я поковырял пальцем, под ногтями оказалась запёкшейся кровь, но рана не болела. Я поднялся, оглядываясь вокруг себя. Высокий гранитный бордюр отделял меня от чёрной, как нефть, воды.
Река текла спокойно и невозмутимо. По водной глади серебряной чешуёй огромных рыб пробегали солнечные блики.
Несмотря на раннее утро, под мостом и по мосту, сотрясая конструкции гулом и скрежетом, мчались грузовики. Москва оживала. Сбоку, на пригорке, как сказочный терем, на лобастых камнях возвышался храм Василия Блаженного.
Я стоял, выпавший из времени подросток, малолетняя пьянь, щенок, дитя войны, грязноватая пылинка на ладони мира, безнадёжно ломая голову, посреди столицы великой страны: сегодня – это ещё вчера, или уже завтра?
Было неуютно и холодно на сквозном ветру наступающего дня. Надо куда-то идти.
Я, растерянно обшаривая карманы, убедился, что денег нет. Обнаружилась только мятая пачка сигарет. Закурил. Подумал. И только тогда с ужасом осознал, что мне назад не вернуться. Не на что покупать обратный билет.
В какую сторону идти, мне было всё равно. Я поднялся на мост, запахнул курточку, и пошёл, куда дул ветер. Смотреть по сторонам не было никакого желания. Брёл и брёл, машинально считая шаги: сбивался, потом снова считал, и снова сбивался. И опять начинал всё сначала. Переходил площади, спускался под землю, выбирался на Божий свет и снова спускался в переходы.
Сколько бы я ещё шёл – не знаю, если бы не упёрся в огромную высокую стену. Стена огораживала привокзальный перрон. Сквозь ворота проглядывали зелёные вагоны и уходящие в бесконечность стальные параллели.
Случайно я вышел к Павелецкому вокзалу. Но такая встреча мне ничего не обещала. Я опустился на каменную ступеньку лестницы.
Как на меня не обратила никакого внимания милиция? Не знаю. Я был одет так же, как миллионы моих ровесников и, наверное, не вызывал никакого подозрения, а может, просто не попался им на глаза.
Поезда приходили и уходили, а я оставался. Вон там мой родной город! Рельсы, рельсы, шпалы, шпалы – и ты почти дома.
Мне ничего не оставалось делать, как шагнуть в неизвестность обочь этих параллельных линий, которые пересекаются в бесконечности, в чём я и убедился, дойдя до первого ночлега.