Хотя стоит ли осуждать ее за то, на что у меня не хватило сил признавать законным открыто, плюнув на мнение окружающих, но что у меня самой, конечно, есть? Правда, Ира не очень-то разбиралась в средствах, но ведь это предрассудок — писать первым мальчикам, а не наоборот. Она пренебрегла этим, но чего достигла? Ее многие презирают и подсмеиваются. Она, кажется, пудрится, что-то делает со своими щеками, лицо ее уже не просто лицо четырнадцатилетней девочки, а то намеренно грустно, то странно оживленно, глаза иногда так неестественно блестят, и так изысканно и обдуманно улыбается рот. Любовь к нарядам всегда вызывала у меня презрение и отвращение, а она так любит и умеет одеваться. Зачем она так выделяет себя? Зачем эти высокие каблуки, эти сногсшибательные кофты? А как все обдумано и рассчитано в отношении к ребятам: как улыбнуться, как взглянуть… То она весь вечер печальна и нестерпима в капризах, то вдруг ласкова и добра. Помню, как часто она говорила и смеялась с другими ребятами лишь для того, чтобы Левка страдал и доставлял этим ей удовольствие лишний раз видеть, как он ее любит.
Левка сильно увлекся Ириной, часто на уроках он поворачивает голову и подолгу пристально смотрит на нее, и глаза становятся ищущими чего-то, наглыми и ощупывающими, но ее взгляда он никогда не выдерживает и отворачивается, усмехнувшись. Он редко теперь бывает прежним Левкой, матерщинником и заносчивым забиякой, наглым до хулиганства, часто сидит серьезным, облокотившись на руки, или покусывает губы и хмурится, в нем стало больше порядочности, не слышно грязной ругани, от которой краснели даже ребята. Ирина говорит, что он ей нравится, но она никогда не бывает к нему внимательна, ласкова, и если глядит темно-карими глазами, то как-то презрительно-равнодушно и насмешливо улыбаясь. Дома у нее Левка дик и неловко-молчалив, кажется простодушным и робким мальчиком. Они подолгу молчат или дерутся, иногда Ирина ложится на диван, откинувшись на спинку, и говорит звонко резкие остроты или подразнивает, а то смеется, слегка колыхаясь грудью, переливчато, раздражающе и соблазнительно. Роскошные ее черные волосы растрепываются, и странно манит тонкий и стройный стан с легким очертанием груди. Полумрак, долгое молчание, близость умной и интересной девочки возбуждающе действуют на Левку. Когда кроме них в комнате есть кто-то еще, то Левка хмуро молчит и становится угрюмым, сторонится всех, отвечает односложно и неохотно.
Скоро конец. О, как хочется! Близость его и воодушевляет меня, и спасает от тоски и злого отчаяния. Когда нет больше сил заниматься, вспомнишь о том, что это последнее усилие, последнее! И… сразу же больше сил, легко и весело, ведь это избавление не только на три месяца, как в прошлые годы, а навсегда. А там какая-то неведомая, немножко страшная и прекрасная жизнь.
Левка показал Ирине свой дневник. Как мне хочется прочесть его! Это не простое любопытство, а глубокий интерес к нему, к его переживаниям. Мне не хочется верить, что он плохой, что он может делать гадости, а дневник все бы рассказал. Нет, Левка хороший и несчастный. Мы просто привыкли видеть его веселым и беззаботным, и кажется, будто не может быть у него серьезных переживаний. А ведь он был беспризорным, мать его развелась и вышла замуж второй раз — это так тяжело отзывается на детях. Потом умер отчим, и Левка остался один, неустойчивый и ищущий, а теперь вот у него Ирина. Зачем она мучает его? Ведь он из-за нее так пьет. Ах, какая скверная жизнь! Двое людей любят друг друга, зачем же мучиться? Почему не быть счастливыми? Все забыть и любить, любить… Левка пишет в дневнике: «Как все опротивело, какие все сволочи. Как бы не пришлось покончить с жизнью все счеты…»
Музыка нагоняет грусть. В каком-то порыве стремишься подняться высоко-высоко в голубую сияющую лазурь и, слившись в одно с прекрасными звуками, парить там в блаженном экстазе и не чувствовать себя, забыться, чтоб звучать и петь вместе с ликующей, радостной музыкой. И эта невозможность унестись и раствориться в бурном потоке аккордов и звучной мелодии мучает и будит в душе заглушаемые жизнью струны о счастье, о мечтах, будит неудовлетворенность…
Двадцать девятого у Ирины вечер. Мне хочется идти, я меняюсь, кажется, да не только меняюсь, а переменилась уже. То, что я пережила в эти полтора года, было тяжелой борьбой, было болезнью. Странно, что все это я вынесла, что не отравилась и не умерла. Жизнь моя осталась все та же, с той же однообразной глупостью, пошлостью, тоской, но я научилась быть покорной. То, что раньше вызывало гордый и бурный протест, теперь спит. Я не позволяю теперь спрашивать себя: почему я хуже других, почему мне не везет, почему я всегда страдаю? Я, как говорится, приобрела способность по-философски смотреть на жизнь, а попросту — научилась покоряться, заглушила в себе всякий протест. Я не хочу теперь спрашивать — зачем жить? Где цель? Почему в природе устроено все так разумно для ничего? Где конец и где начало?