Лежат, кого Советскому Союзу в девяносто первом году не хватило.
И подснежники растут у старшины на голове.
Ну ладно, скажет здесь наблюдатель, сохранивший здравый рассудок, не купившийся на мои неуклюжие попытки вышибить слезу. Ладно. Люди там. Кошки. А почему непременно СССР? Отчего не Российская Империя 2.0 с фантами и гимназисточками? Отчего не Великая Укрия? Ведь я-то могу море и взаправду выкопать, боеголовок хватит.
Я — линкор Тумана «Советский Союз». Отстаивая страну, я, помимо прочего, спасаю собственную жизнь. Кто думает, что имя корабля ничего не весит и ни к чему не обязывает, «Приключения капитана Врунгеля» еще раз перечитайте. Как вы яхту назовете, так вам в лоб и прилетит. Легкая книга, радостная. Не те циферки, что у меня в голове горячим снегом, багровой метелью.
До второй мировой — двадцать миллионов.
Вторая мировая — двадцать миллионов.
Сорок миллионов — это сколько в процентах от страны, в который вы сейчас эти строки читаете?
После Второй Мировой уже так, по мелочи. Ну там убили приусадебное хозяйство, ну там раздавили артели-кооперацию, ну там засуха… Голодный бунт в Новочерскасске, Верхне-Исетский радиоактивный след. Разве ж это потери? И миллиона не набирается. А сколько народу с голодухи рахитами выросло, сколько из-за вечной нищеты, от бездомности, отказалось третьего ребенка рожать, сколько народу навсегда, навек, в подкорку себе и детям вбило животную ненависть к московской власти… Кто же их считал?
А потом, внезапно — даешь перестройку! Даешь демократию! Нафиг ваших коммунистов, Бориска наш президент, Кравчучело ваш президент, Назарбаев тот вообще хитрый азиат: не ваш и не наш президент. Развод и девичья фамилия!
В самом деле, вот чего они, а?
Я могу понять, что местные всего этого не знают. Вон как девочка на левом кресле раскраснелась. Радио! Цеппелины! Аэропланы!
Ей-то местные умники совершенно точно рассказали: Великая Война была последней — а не Первой. И многочисленные ораторы в Лиге Наций и других подобных заповедниках болтунов на самом деле решают судьбы народов. А уж если кто подписал антивоенный протест — все, с войнами покончено!
В самом деле, вот сейчас как запилим сто тыщ аэропланов с командирской башенкой, так сразу и счастье всем.
Никто не уйдет!
Оно и правда: от аэроплана еще ни один пешеход не убегал.
Так это лепечет бывшая великая княжна, оранжерейный цветочек, выкормыш императорского двора. Ей простительна некоторая наивность в вопросах изготовления колбасы.
Но почему мои бывшие современники считают, что я должен смириться без единой попытки что-нибудь сделать?
Ладно, в прошлой жизни у меня сил и смелости не хватало. Но здесь-то канонiчое скрепное попадание, здесь-то чего бояться?
Или…
Или все именно того и боятся, что сработает?
— … Работает, — Корабельщик сдавил бока черного зеркальца пальцами, и Татьяна увидела на черном стекле зеленые буквы, услышала собственный голос и всю их недолгую беседу.
— Что это? Фонограф? Такой маленький?
— Возьмите, пригодится отвести обвинения в компрометации. Там, куда мы уже скоро прилетим, незамужним дворянкам непристойно долго разговаривать наедине с малознакомыми мужчинами.
— Неужели вы полагаете, что я не знала этого, когда добиралась к вам?
— Полагаю, что знали. Но запись разговора все равно возьмите. Успокоите мать, если уж больше ни для чего не пригодится.
— Благодарю. Игрушка полезная. Но где же сам разговор?
— То есть?
— Мы скоро будем в Ливадии, верно?
— По расчетам, часов через шесть-семь.
— Я хотела бы просить совета. Что мне делать в Ливадии? Кем быть?
— Уточните.
— Быть просто Татьяной Романовой мне никто не позволит. Как и papa с mama никто не позволит оставаться просто гражданами. Я хочу заранее принять какую-то линию поведения.
— А почему вы спрашиваете об этом именно меня?
Татьяна огляделась. Вокруг все так же не существовало ничего, кроме бескрайней синей тишины, и не жило ничего, кроме серебристого небесного кита под ногами. Чуть заметно, на пределе чувств, дрожала жесткая скамья: это невидимые отсюда моторы немецкой выделки неутомимо вращали лакированные лопасти, окованные по краю der Duraluminium. Сырой Петербург и кошмарный Ипатьевский дом остались плоскими картинками в памяти, забылся даже недавний путь по раскачивающейся лестнице, куда-то пропал ветер. Единственная весомая и зримая вещь — угловатый разлапистый пулемет между собеседниками; да на бескозырке Корабельщика горели золотые буквы, сливаясь под неумолимым солнцем в сплошное пятно, вспыхивая то ярче, то слабее, когда матрос чуть наклонял голову.
Татьяна закусила губу. Выдохнула:
— Там… В доме… В Екатеринбурге… Мы каждый день ожидали неизвестно чего. Родители читали нам жития святых, Писание. А я не хочу к богу. Не сейчас! Я твердо решила: больше я не буду ничего ждать. Не буду ничьей. Лучше я сама кого-нибудь застрелю. Или взорву!
Корабельщик не засмеялся, даже не хмыкнул, так что девушка продолжила: