Ни на мгновение не останавливаясь, поручик Соколов начал забирать в сторону буфетов.
— Вашблагороть… Вашблагороть, бабу заберите — прохрипели рядом. — Без памяти баба…
Поручик Соколов оглянулся через плечо. Чуть ниже его погона виднелось совершенно белое женское лицо, обтянутое красным платком. Из-за движения толпы голова качалась, и лицо женщины походило бы на маску китайского болванчика, если бы не полуприкрытые глаза со зрачками, зловеще закатившимися кверху.
— Петровский! Взять бабу!
— Как взять, господин пору…
— На руки, на спину, как хочешь…
— Так ружо у меня тама.
Поручик протянул назад руку:
— Давай сюда.
Ружье унтер-офицера сослужило Соколову добрую службу. Поручик нес ружье над головой и делал лицо грозного воина, а на самом деле он держался за него как за обломок корабля. Поручик уже ослаб настолько, что почти не мог говорить. Поручик ничего не видел из-за пота, разъедавшего глаза, поэтому в морды, от которых в дополнение к общему зловонию несло водкой, он без разговоров бил прикладом.
Один из обморочных, которого протащили уже несколько шагов, вдруг очнулся и стал вырываться, бормоча:
— Кружку хочу! Вечную…
Спустя четверть часа мокрый как мышь поручик выбрался из толпы. На последних шагах он двигался уже почти без сознания — если стоять там люди могли, то дышать на ходу между ними было совершенно нечем. Оказавшись в проходе между буфетами, поручик Соколов набрал полную грудь воздуха и только после этого оглянулся.
Цепочка солдат растянулась чуть ли не до оврага, и каждый тащил обморочного — либо на спине, либо в руках.
— Что, поручик? Худо? — как через подушку дошел до Соколова голос подполковника Подъяпольского.
— Воды… Врача… Врачей много… Срочно — с трудом выговорил Соколов. — И полицию немедленно… Казаков… Как можно скорее! Эти сволочи думают… им давить друг друга позволено… А вытаскивать их мы должны.
— Что-о-ос? — остолбенел Подъяпольский.
И тут поручик онемел. Подъяпольский спрашивал его о чем-то, но поручик не мог ответить. Он стоял перед толпой, смотрел на лица людей, по-прежнему смиренно и угрюмо глядевших перед собой, и молчал. Он силился, но не мог их понять — потому, возможно, он и потерял дар человеческой речи, что вдруг перестал понимать людей. Не будь Соколов должен шестнадцать рублей, он, возможно, застрелился бы — наверное, от небывало острого чувства одиночества.
„Знающие не говорят, говорящие не знают“ — вспомнились поручику слова китайского мудреца в пересказе графа Толстого для крестьянских детей и нижних чинов. Люди, стоявшие в передних рядах, понятия не имели об аде, который существовал и даже торжествовал за их спинами, в каком-то десятке шагов от них — так же, как рядом с праздничной и оживленной улицей может торжествовать ад, отделенный от нее больничной или тюремной стеной толщиной всего лишь в аршин.
„Жидкость!“ — вспомнил свою догадку поручик. — „Живая жидкость! А те, что толпу с краев подпирают, — поверхностное натяжение. Да еще какое!“
Вслед за солдатами из толпы выбралось с полсотни людей. Им тоже не приходило в голову обратиться с речами к первым рядам. Они просто крестились, охали и обнимали детей в новой, но сильно изодранной одежде — возможно, впервые в жизни. Одиночки через проход между буфетами пробирались на гулянье и там немедленно ложились на траву рядом с вынесенными из толпы обморочными.
Воды в баках так и не нашлось. Что-то солдаты принесли из театра. Кого-то удалось оживить с помощью омоченных в росе ладоней и колыбельной песни, которую пел, растерянно встряхивая бесчувственные тела, унтер-офицер Петровский. В конце концов ожили все. Соратник Подъяпольского по Плевне, капитан Иванов вынул из кармана фляжку с водкой и заставил выпить поручика Соколова. Рядовые, ходившие в толпу, очухались сами.
К четырем утра толпа уже стояла вплотную к буфетам, а там, где буфетов не было, — вплотную к ограде.
— Милок, сделай милость, выпусти пожалуйста! — молила ефрейтора Корчагина нестарая еще баба в красном платье, прижатая толпой к жердям. — Надо мне.
Ефрейтор Корчагин не отвечал, но внимательно смотрел на бабу одним глазом. Другой глаз ефрейтора был прикрыт, потому что под ним дымилась „козья ножка“.
— Выпусти меня, дуру, солдат, — продолжала ныть баба. — Кто ж знал, что так обернется?
— Выпусти ее, Корчагин! — не стерпел рядовой Пенязь, стоявший тут же.
— Не положено — сквозь зубы отозвался Корчагин. — Раздавать оттуда будут.
— Не надо мне раздавать! — вскричала баба. — Пропади они пропадом, гостинцы эти!
Несколько человек, стоявших рядом с бабой, закивали головами, явно разделяя ее желания.
— Пропадом, говоришь? — переспросил Корчагин. — Значится, царь-государь гостинцы приготовил, а ты их псам на попрание? Так, что ли?
Баба молчала и пучила глаза.
— Вот я тебя запишу сейчас — сунул Корчагин руку в карман.
Баба заплакала:
— Не пиши, милок. Матери у тебя, что ли, не было?
— Моя мать по ночам, небось, дома сидит — сказал Корчагин.
— Так праздник же!
— Вот и празднуй, раз велели. А „надо“, „не надо“ — это дома у себя говорить будешь.
— Ой, не сдюжу, солдат…