Недаром Хогарт бывал в тюрьмах вместе с парламентской комиссией Оглторпа. Его совершенная зрительная память навсегда, наверное, сохранила не только все детали лондонских темниц, не только лица тюремщиков, надзирателей и заключенных, но общую, непередаваемую словами атмосферу повседневного страдания. Впервые в этой гравюре Хогарт показывает действительность совершенно реальной и бескомпромиссно трагической. Здесь нет ни гротескных преувеличений «Пузырей Южного моря», ни одинокого злодея в окружении добродетельных судей, как в «Допросе Бембриджа». Протокольная констатация ужасной реальности — такого не знало английское искусство, да и трудно даже на континенте найти хоть какую-нибудь аналогию этому хогартовскому эстампу. Ведь даже самые трагические листы Калло пронизаны пафосом обвинения, протеста, и вместе с тем в них есть нечто возвышенное, поэтическое. И у него, и в самых чудовищных сценах Брейгеля всегда присутствовало ощущение исключительности события или его глубоко символического смысла. Но ничего этого нет у Хогарта, все просто, как в самой жизни, он не хочет потрясать зрителя, а собственное свое человеческое потрясение он скрыл глубоко.
Впервые в жизни бедняжка Мэри занята тяжелой работой, она треплет коноплю в тюремной мастерской вместе с другими заключенными. Ее фигура умело выделена светом, Мэри, без сомнения, центральный персонаж сцены. Центральный, но отнюдь не самый драматический. И хотя в ее хрупком теле неподдельное и мучительное напряжение, хотя руки с трудом подымают массивный молоток, на лице ее все то же выражение наивного недоумения. С вялой и испуганной покорностью смотрит она на тюремщика, она привыкла слушаться, привыкла к чужой и жестокой воле, к воле, обретшей в Брайдуэлле обличье законного произвола. Здесь, в тюрьме, мир едва ли кажется ей страшнее, чем прежде. И надзиратель с лицом профессионального палача внушает ей не боязнь, но привычное желание повиноваться. Гораздо мрачнее то, что составляет, в сущности, главный смысл гравюры, — будничный кошмар тюрьмы: работа от шести утра до шести часов пополудни; исступленная бдительность надсмотрщика — ведь заработок заключенных идет, по сути дела, в его карман; голод, страх наказания, вечная усталость. И все это Хогарт изображает с той же внешней бесстрастностью хроникера, с какой воспроизвел он и колодку, куда зажаты руки провинившейся чем-то девушки, и нравоучительную надпись на этом гнусном станке:
«Лучше работать, чем стоять так», и дозорный столб с вырезанными на нем словами: «Плата лентяям».
Судьба Мэри невольно будоражит воображение — считаться преступником еще не значит быть им на самом деле, и даже те, кто преступником стал, далеко не всегда сами виновны в этом. И то, что здесь же, на глазах у тюремщика, из кармана Мэри крадут деньги, что служанка ее, тоже оказавшаяся в тюрьме, смотрит на бывшую свою госпожу с наглой и удовлетворенной усмешкой, еще больше усиливает ощущение бессмыслицы и отсутствия справедливости. Нет здесь никакого торжества морали и наказания порока, есть только страдания людей — печальные следствия неведомых причин, фатальное развитие неизбежности.
Но, весь в плену вкусов времени, весь в увлечении документальной точностью показа, Хогарт не может устоять перед соблазном передать в гравюре все богатство наблюдений, все мелочи, все тягостные впечатления тюрьмы. Быть может, он и сам в первых, никому не ведомых эскизах ограничивался той подавляющей атмосферой, тем прерывистым ритмом неуклюжей и мучительной работы, которые так тревожат воображение современного зрителя, заставляя видеть в гравюре не наказанную за грехопадение Мэри, а чуткость художника, предугадавшего невзгоды диккенсовских героев. Родись Хогарт позже, он, возможно, сумел бы, подобно Гойе, отказаться от суетных мелочей и создать образ, не стиснутый временем и конкретностью рассказа. Но родись Хогарт позже, кто сделал бы за него все, что он сделал, то, без чего не было бы, наверное, и Гойи?
ДРАМА БЕЗ МОРАЛИ
Легко, однако, восхищаясь вечно ценными качествами хогартовских гравюр, качествами, благодаря которым они остаются истинным искусством и в нынешнем столетии, забыть, что современники художника интересовались совершенно другим: узнаванием знакомого, насмешкой над существующим. Зритель, разглядывающий листы Хогарта спустя двести лет после их создания, оказывается порой неблагодарным, не замечая, что художник соединил едва ли соединимое: подробное, почти анекдотическое изображение быта, дарящее уверенность в несомненной подлинности видимого, своего рода эффект присутствия, и одновременно поэтическое обобщение, заставляющее воспринимать гравюру не только как занимательный рассказ, но и как концентрированное выражение времени.
Следует помнить также, что никакой традиции в смысле изображения будничной действительности в английской живописи не существовало.