Дальше шли шесть самых злых, самых свирепых разбойников. Те, что у Рябой Рутт и у Монашки Клары в первых подручных хаживали. На ком крови непомерно было. Уж им на ласку уповать не надо было. Их приговор суров был. Отсечение рук и ног и повешение за шею до смерти. И они, почти все седые и матёрые, не плакали.
Бахвалились, пренебрежение показывали. Кричали, что жили они вольно и умрут весело. Так и не испугали их палачи. Орали они, когда руки и ноги им рубили, но только один зарыдал и пощады попросил. И удалью такой только разозлили они людей на площади:
— Кусками его руби, как телятину, — кричали зеваки палачам, — пусть не бахвалится упырь!
Руки и ноги им отрубали до локтей и колен. И, чтобы кровью не исходили, специальный палач им тут же раны угольями из жаровни прижигал. А потом обрубленных этих людей тащили по лужам крови, что на эшафоте были, по лестнице и земле до виселицы. И там вешали за шею. И только один из них до петли не дожил, помер ещё на эшафоте, но и его повесили, раз приговор таков был.
Теперь герольд снова читал имена. Вычитал имена шести баб из приюта. Все были молоды, но грехов больших за ними не было. Все признались в нелюбви к мужам. Всех их по приговору решено было отправить в строгий монастырь на постриг и покаяние до конца дней.
А дальше на эшафот возвели самого бургомистра. Но вели его по добру, и даже один палач его под руку держал, так ему дурно от крови было. Был он в белой рубахе до пят, на голове колпак бумажный с молитвами, сам бледен не меньше рубахи своей. Встал на колени, лужу крови, с ним по бокам два палача встали. И герольд стал читать ему приговор. Сказал, что суд города Хоккенхайма и Трибунал святой Инквизиции постановили, что хоть бургомистр и вор был, с ведьмами водился, знался с ними в похоти, но делал он всё это от колдовства, что на него наложено было. А так как нет человека, что перед колдовством устоять может, в том и святые отцы свидетели, то бургомистра смертию не казнить, а взять его имущество. В том ему и кара будет.
Волков удивлённо поглядел на аббата. Тот видно знал о таком приговоре и, даже не глянув на кавалера, отвечал:
— Уж очень хлопотал за него граф. Видно, не все сундуки вы у него забрали.
— Видно не все, — невесело согласился Волков.
Не один он остался недоволен приговором, толпа улюлюкала и свистела, пока бургомистр кланялся с эшафота во все стороны. Особенно кланялся он ложе с господами. Потом его быстро свели с эшафота и увели. Шёл он, морщился, кривился, так как к ногам его, подолам, пропитанным кровью, липла рубаха.
На эшафот уже вели привратника приюта Михеля Кноффа, его объявили как верного пса самых злых ведьм, самой старухи Кримхильды и её подручных Анхен, Рябой Рутт и Монашки Клары. Сказывал герольд, что извёл он людей без меры, сам не помнит, сколько народа в реку кинул.
Народ притих, смотрел и дивился. Не понимал, как такой плюгавый и потасканный мужичок таким лютым был. И ему, как самому большому из всех душегубу, казнь назначили тяжкую. На эшафот подняли колесо. Положили его на плаху в удобное место, чтобы крепко лежал. Михеля Коффа разложили на колесе и члены его привязали к нему накрепко. Палач, что старший был, взял прут железный в два пальца толщиной и тем прутом под крики людей стал привратнику ломать кости и в руках, и в ногах, одну за другой, одну за другой. Как бедный привратник орал, сначала громко да звонко, просил у людей прощения и милости, а следом и хрипеть стал, не крик у него из горла шёл, а вой со стоном. Но пока палач кости его в крошево не переломал, так не останавливался.
А когда стих адский привратник, лежал и только дышал тяжко, так сняли его с колеса палачи. Понесли, его к виселице, а он как тряпка был. Только хрипел и хрипел страшно. Так ему место освободили на виселице, двух четвертованных на землю кинули, а его на их место повесили. Но не за шею, чтобы помер, а за живот, чтобы не помирал сразу. Так и весел он тряпкой, руки и ноги словно верёвки бесполезные, так и хрипел. Местные потом говорили, что он до утра живой провисел. На заре только преставился.