Иэн едва успел переселиться, как к Дэвиду явился куратор из Бобура – Национального центра искусства и культуры Жоржа Помпиду, – чтобы просить его принять участие в выставке фотографии и искусства. Уже на месте, в Лос-Анджелесе, он накупил кучу дорогой поляроидной пленки, чтобы сделать фотографии снимков, негативы которых Дэвид не мог найти, и уехал, оставив после себя довольно много неиспользованных кассет. На следующий же день после его отъезда Дэвид поддался порыву сам использовать пленку. Он фотографировал отдельные детали в разных комнатах дома под различными углами.
Когда он соединил снимки в коллаж «Мой дом, Монкальм-авеню, Лос-Анджелес, пятница, 26 февраля 1982 года», почувствовал легкое покалывание в теле. Дэвид узнал это ощущение: то же самое было с ним, когда он решил поместить буквы и цифры на свои картины в Королевском колледже или позже, когда печатал свои бассейны на бумаге в Нью-Йорке. Не было ничего важнее, чем это чувство наслаждения от работы, в которую он уходил с головой, как ребенок погружается в игру. Нужно было следовать этому чувству, не зная еще, куда оно его приведет. Подборка из тридцати поляроидных снимков позволяла зрителю бродить из комнаты в комнату, сквозь время и пространство, в отличие от одной-единственной фотографии, которая бы запечатлела лишь одно мгновение. Таким образом, речь, в сущности, шла не о фотографии, а о «фотографической живописи». Десять лет назад его покоробило название выставки, которая тогда проходила в Музее Виктории и Альберта в Лондоне: «С этого дня живопись умерла[30]: рождение фотографии». Теперь он как художник брал у фотографии реванш, используя ее же изобразительные средства против нее самой. Переворачивал обычное восприятие фотографии, привнося в нее длительность и движение.
За одну неделю он сделал сто пятьдесят коллажей. После этого принялся фотографировать людей и одновременно писать с них портреты, в которых явственно прослеживалось влияние фотомонтажа: портреты Иэна, Селии, Грегори напоминали картины кубистов. Его новое пристрастие только возросло, когда он купил маленький фотоаппарат Pentax, позволявший делать коллажи без характерных для поляроидных снимков белых полей, которые прерывали пространственный поток образов. В работе он следовал только одному правилу: не резать фотографии. Но он совсем не обязан сохранять параллельность краям страницы. Лихорадочное возбуждение лишало его сна. Посреди ночи он будил Иэна или Грегори, чтобы они восхитились его новым коллажем. Общаясь с Генри по телефону, он не говорил ни о чем другом, с трудом делая вид, что его интересуют профессиональные заботы его самого близкого друга. Генри заявил ему, что он чокнулся, а дом на Монкальм-авеню обозвал «Припадочной горой»[31]. Дэвид, смеясь, признался ему, что Кристофер когда-то сравнил его с сумасшедшим ученым. Весь пол в его мастерской был усыпан тысячами фотографий. Он просто не мог остановиться. Его последняя к тому времени композиция насчитывала сто шестьдесят восемь снимков. Развитие технологии еще больше способствовало его воодушевлению: проявлять фотографии теперь можно было всего за час! Единственной трудностью оставалось убедить работника фотолаборатории печатать все снимки – даже те, что казались испорченными.
По сравнению с радостью, которую доставляла ему эта новая игрушка – его новый творческий опыт, – все остальное теряло всякое значение. Кроме разве что письма, полученного им от матери в июле, ко дню его сорокапятилетия, где эта чудесная и столь дорогая его сердцу женщина впервые затрагивала, – прибегая к целому ряду недомолвок и околичностей, – вопрос гомосексуальности. В письме она признавалась, что ничего не знала об этом, но несколько лет назад купила книгу Барнетта «Вся правда о гомосексуальности» – в надежде лучше понимать своего сына. Она беспокоилась, что не была ему хорошей матерью, и задавалась вопросом, ответственны ли родители за такую «особенность» их детей, благодаря сына, что он никогда ни за что не упрекал ее. И желала ему всего счастья, какое только возможно. В этом наивном письме было столько любви и благородства, оно свидетельствовало о такой прекрасной душе, что, читая его, Дэвид и смеялся, и был растроган до слез.