По свидетельству Н.Страхова, который никогда не бывал допущен к этим беседам, после них писатель надолго запирался у себя в кабинете и, по-видимому, обрабатывал материал. Постепенно Толстой настолько глубоко погрузился в мир своего «гомункулуса», что начал отождествлять себя с ним, что, как известно, является первым шагом на пути к раздвоению личности или, другими словами, шизофрении. Проще говоря, как ни кощунственно это звучит с точки зрения официального «толстоведения», Лев Николаевич Толстой сходил с ума. К 1910 году, читая статьи Толстого, его письма и наброски, его примитивные притчи и «народные рассказы», с прискорбием приходится заключить, что перед нами — человек с неадекватной психикой. Налицо все признаки душевной болезни: маниакальная тревожность, комплекс мессианства, ошибочная оценка связей с временем и местом. Роковая осень 1910 года вместе с сезонным обострением породила у писателя болезненный комплекс вины за свое барское происхождение. 28 октября Толстой, не в силах более противостоять болезни, в сопровождении дочери бежит из дома, в дороге заболевает и останавливается на станции Астапово Рязано-Уральской железной дороги, где неделю лежит в критическом состоянии в доме начальника станции.
Не понимая, зачем и от кого, от чего бежал, Толстой в бреду зовет родных. Возле постели умирающего вскоре собирается вся семья за исключением Софьи Андреевны. Она по-прежнему не может простить мужу мучений, на которые Толстой обрек ее всей своей жизнью настоящего русского безумца, одержимого манией смерти и ищущего спасения в самом разнузданном распутстве. Выводы о тайных пороках Льва Николаевича нетрудно сделать, читая письма и дневники Софьи Андреевны Толстой. Всего лишь женщина, барыня, жена, она не могла осмыслить и осознать закономерности тех великих тягот, что взвалила на ее плечи судьба, поместив ее в обстоятельства интимной жизни с гением. Между тем, сложись иначе их брак, найди Толстой в близкой женщине понимание и великодушие, возможно, не случилось бы грандиозного излома российской истории…
Что же позволяет нам утверждать, что бегство Толстого из Ясной Поляны если не привело в движение, то подтолкнуло поворотный круг сцены, на которую уже вышли революции, террор, нестабильность монархической власти?»
Кузя поставил знак вопроса в конце эффектной и очень понравившейся ему фразы и закрыл карманный компьютер.
Темнело, в палате зажгли единственную лампу под потолком, которая только сгущала сумерки, отягощенные плотной и как бы осязаемой смесью запахов, в сумме дающих удушающее зловоние. Сочинялось ему по-графомански легко, он уносился мыслями и всеми органами чувств в Тульскую губернию, где над лугами стелется молочный туман, пахнет нагретыми за день травами и дымом от самовара. Кузя, наподобие крупного херувима, парил над лысым старцем с бородой до пояса, босым, в рубахе и портах, с трудом бредущим проселочной дорогой к дощатому павильону станции. Старик уже различал очертания маленького строения, его большое ухо улавливало скрежет поездных тормозов, сливающийся с тонким комариным звоном в синем воздухе… Впрочем, стояла осень, и дорога тонула в грязи. Пахло отнюдь не травами, а гнилой октябрьской распутицей, старик ехал в коляске, хотя и обутый, но одетый действительно слишком легко, но не чувствовал холода, а только беспросветное одиночество и горькое раскаяние за неправедно прожитую жизнь.
Через несколько дней Россия узнает о сирой смерти гения в чужой кровати. Узнает и содрогнется от предчувствия страшных перемен, назревающих в больном теле страны. Кузя решил получше обдумать заключительную фразу главы, чтобы его мысль о влиянии безумного акта «матерого человечища», словно рычага, на состояние умов российского общества прозвучала убедительнее.
Что касается общества третьей палаты, да и всей больницы Майбороды в целом, то оно тоже стояло на пороге перемен, не подозревая об этом. Ибо Аннушка уже пролила масло, то бишь Кузя уже закурил доставленную слонихой «Приму» и лег на свое койко-место.
Пропотевшая простыня никак не хотела загораться.
— Эй, — тревожно окликнул дружка Чибис, — ты дымишься, не видишь?
— Дымлюсь, зараза, но не горю. Не годится твой рецепт, Степа. Давайте, мужики, поджигаем эту ветошь, вместе, а ну!
— Ты рехнулся, Академик?
Но Чибис и Энгельс, в отличие от Безухого, схватили идею на лету.
— Парни! — Энгельс встал на койку. — Академик — гений. Пожар — вот что нам нужно! Пожар, дядя Степа, который ты на этот раз будешь не тушить, а только раздувать на горе всем буржуям!
— Я не понял… — угрожающе приподнялся над Кукушкиным Фома. Но сам Эдик уже вскочил и толкал Фому в могучие плечи:
— Вставай, Коленька, давай зажигалку, солнце мое…
Двенадцать мужиков в пять минут разворошили свои бомжатники, и пламя уже лизало сбитые простыни, подушки, прожигало черные каверны в матрасах.
— Стулья, стулья бросай!
— Бумагу! У кого бумага есть?!