Сейчас, когда я вспоминаю Мишку, самое трудное для меня – не рассказать о нем по-взрослому, из моего нынешнего возраста. Я много думал о нем, о Павле, с которым он дружил – не с нами, маленькими, над нами они любили поиздеваться, – и давно уже понял, в чем их различие. Павел был воплощением зла, а в Мишке оно постоянно зарождалось. На глазах. Но это я понимаю сейчас, и несправедливо таким образом описывать наши посиделки на лавочке. Там я только что-то смутно чувствовал и не зря вспомнил деда Ганжина, странным образом подтвердившего мои чувства.
Я не стану больше говорить отсюда, а перенесусь к той лавочке, с которой дед Ганжин проводил прощальным взглядом нас, уходящих по Мишкиному наущению сотворить что-то интересное. Это интересное скрывалось на высокой липе, росшей на огороде за его домом. Там, высоко, на толстых ветках, Мишка построил маленькую кабину из досок, застеклил ее, сделал сиденье. Наблюдательный пункт, говорил он. И, смеясь, добавлял, что дед уж точно туда не поднимется, хотя к кабине вели удобные, прибитые к стволу планки-ступени.
В этой кабине Мишка любил сидеть один, но в тот день решил и меня взять с собой. Вручил мне бинокль, который захватил из дома. Вся улица была как на ладони. Я с восторгом наводил бинокль на лес и на речку, но Мишка поминутно вырывал его у меня и старался рассмотреть кого-нибудь из соседей, ближних и дальних, посмеиваясь при этом. «Думают, мы их не видим, – приговаривал он. – Всех видим. Вон Марфа в туалет пошла. Опять веревку проглотила».
Вот, наверное, и все. Самому не верится в то, что мне это было неприятно. Как это так, маленький мальчик с биноклем на такой высоте – часами мог бы сидеть! Нет, не мог. Вот оттуда, с того места, а не с лавочки внизу, где сидели рядом с дедом, я и захотел уйти, и спустился, и ушел домой. Может, после этого я и стал представлять неких оценщиков, летающих над людьми и видящих все?
Завершая сейчас эту историю, в которой ничего не произошло, я мог бы написать какой-нибудь итог, какой-нибудь вывод. Но хочу остаться в том времени. И пусть мои слова лишь добавят еще большей странности, но я их напишу, потому что помню точно. «А может, и у Гитлера в детстве была своя голубятня», – сказал дед Ганжин, когда я проходил мимо него.
Как много странности в оценках, думаю я сейчас, и когда летишь, подлетаешь поближе, то еще страннее оказываются слова.
19
Я учился думать через свою деревню, через ее дома и все ее предметы, через ее людей. Не было там пустого места без чувств и без мыслей. На все я смотрел с отражением, в котором появлялось что-то новое, даже в старом заборе за один день менялось настроение, как будто он с жалостью прощался с этим коротким для него временем. Можно было закрыть глаза и открыть их через мгновение, стараясь поймать неуловимое изменение всего видимого. Мелькала птица, медленно покачивались ветви деревьев, незаметно поднималась примятая трава у тропинки, но все эти предметы с их разными скоростями соединялись моим взглядом с мыслью, что мы одинаково куда-то летим, в одну сторону, как облака по небу, и в следующее мгновение станем другими. Нет ничего увлекательнее в детстве, чем сравнение себя с окружающим миром, перенесение своих чувств на все его предметы – недоступная, невидимая взрослому взгляду игра.
И вдруг я вспоминаю человека, при одном взгляде на которого моя игра прекращалась, как будто выключался свет моего зрения. Чаще всего я видел его как раз в сумерках, вечерами, когда он возвращался домой. Темный силуэт проплывал мимо меня всегда одинаково, как потерянная, отставшая от своего хозяина тень. Иван Гайков, живший от нас через дом Панаса, Марфы и сына их Павла, был этой тенью. Что меня заставляло каждый вечер выходить на странную встречу? Ожидание хоть каких-нибудь изменений? Но все было одинаково, это заставляло меня застыть столбом, на который дядька Иван даже не оглядывался. Он никогда ничего не говорил мне, никогда. Я не помню его голоса, хотя он не был глухонемым. Молчаливая тень, плывущая к себе домой одинаково изо дня в день в одно и то же сумеречное время, безо всяких изменений в себе и в окружающем воздухе, и во мне тоже. Я пугался такого застывания воздуха вокруг меня, и вправду чувствуя себя при этом столбом. Как может быть все так одинаково? Как он может так жить? А что если вместо него не будет ничего, думал я, что будет на этом месте? И я представлял лишь пятно густеющего воздуха, втягивающего в себя, как в темную пропасть, идущее время. Так страшно было для меня это ощущение темной пустоты, этого ничего. Как будто пустота смеялась надо мной моим страхом.
Странные, странные встречи. Я был испуган той частью жизни, в которую не хотел входить, как иногда не хочется входить где-нибудь в лесу, заблудившись, в болото, а другого пути нет.