— Собирайся, Ганя, вместе с грамотеем нашим. Пожили бобылями. Хватит. Пойдем в отцову хату. Там наш дом.
Мать кинулась молить отца:
— Не надыть, Костенька, родной, живи себе, просторней в отцовом дому будет, а я забегу, да и Васятка тож. Хорошо тут нам, у теток-от.
Но Адеркин остался непреклонен.
— Благодарствуйте за хлеб, за соль, — подымаясь, сказал он теткам, как когда-то маманя Васяткина деду говаривала. И к матери опять: — Собирайся, Ганя, по-быстрому. — Сгреб сына, поднял на руки, толкнул дверь и вынес, как был Васятка в рубашонке и портах, на улицу.
Подгоняемый свежим ветерком и зябким предзимним холодом, Адеркин твердо направил свой солдатский шаг в дальний конец села.
— Идуть, идуть! — кричали мальчишки, когда появился вдруг отпускной моряк Константин Адеркин с сыном Василием на руках, крупно вышагивая деревенским порядком, тронутым первой порошей.
Агафья, неся на руке наскоро стянутую узлом пеструю ситцевую занавеску со всем ее и Васяткиным скарбом, с трудом поспевала за мужем. Грудь ее теснило предчувствие неминуемой семейной ссоры и больших обид.
Вечерние сумерки притенили дома. Белела разве что сама дорога, присыпанная легким первым снежком, да на закраинах лохматых от времени соломенных кровель слегка бугрились, белея, первые снежные намети.
В избе было темно.
Подчеркнутым молчанием встретила она семью отпускника-матроса. Не по обычаю гол и пуст был стол. На нем ни солонки с солью, ни привычного дощатого кружка с коврижкой хлеба.
Широко расхлябив дверь, уверенно шагнул Константин в тепло натопленную родную избу. Густо пахнуло памятным с детства ядреным застойным парком от мужицкого кислого дыха с острым, щекочущим ноздри, привкусом чеснока.
Возле самого стола опустил Константин Васятку, Агафья в растерянности словно застыла у порога с высоко вздернутым на локтевом сгибе узлом.
Васятка еще не чувствовал этой недоброй, настороженной тишины. Его зоркие глазенки вырвали из сумеречных теней грузную, осанистую фигуру деда Никанора. И он кинулся к нему со звонким возгласом:
— Папаня! Глянь-ко, ну глянь сюды — от он, дедуся!
Но дед молчал. Тогда и Василек ощутил всю леденящую силу сторожкой, напряженной тишины, которая стояла в этой душной избе. Оторопь взяла Васятку, И он, будто прося прощения за свое простодушие, жалостливо протянул:
— Де-е-да! Мы с папаней… Сам он сюды, к тебе… И мамка эвон!..
Дед по-прежнему молчал.
Тягостную тишину разорвал визгливый, резкий выкрик большухи, младшей снохи Никанора.
— Эва дело! — передразнивая Василька, завизжала она. — «Мы пришли!» — И, оборвав визг, властно выкрикнула: — Как сюды пришли, так отседа и изыдитя!
Свято чтил матрос нерушимые устои родительского крова. Но и он не смог вынести этого.
— Баста! — тихо просипел Константин с явной угрозой. — Еще позырим, — перешел он вдруг, сам того не замечая, на моряцкий жаргон, — кому кубрик, а кому гальюн драить. Проходь, Агафья, а ты, Меланья, отзынь… — И Константин смачным и грязным словом зло обозвал невестку.
Со скамьи медленно, выпрямляясь во весь свой недюжинный рост, вставал дед Никанор. Его большая нечесаная борода закрыла и глаза, и нос Константина. Отец с силой рванул старшего сына так, что даже привычные к любым неожиданностям моряцкие ноги легко вдруг оторвались от досок. И Константин рухнул бы, не потяни отец его снова на себя. Матрос попытался высвободиться от неласковых отцовых объятий. Обеими ладошами вжался он в мускулистую отцову грудь. Но Никанор еще плотнее притиснул сына к себе, мертвой хваткой зажав его плечи.
— Не озоруй, морячок! — гудел низкий простуженный бас Никанора. — Не позорься сам и Меланью не замай: назвал ее на́большей в своем дому, и будет она, пока я жив, на́большая. А ты норов свой поубавь, прикопи на ровню, а не на родню!
— В том-то и суть, что не ровня мне твоя Меланья, — не сдавался сын. — Кака баба ни хошь, волос длинен, а в волосу — одна вошь!
Традиционная мужская солидарность в отношении к иному, бабьему племени пересилила злость. Никанор слегка оттолкнул от себя Константина, и тот вновь еле удержался на ногах.
— Ежели и есть кака дурья башка, — разряжая напряжение, сказал отец, — так рази только твоя, Кинстинтин! — Почему-то Никанор, так еще издавна повелось, старшего сына своего во гневе называл через «и» — Кинстинтин. Может быть, он вкладывал в это «и» всю силу обидного, как думалось ему, уничижения, возникающего от такой мягкости произнесения звучного имени Константин. И при этом жестко добавил: — Ты мотри мне тут, не строй из себя хозяина.
Агафья, позабыв об узле, вместе с ним бросилась в ноги свекру. Она стала униженно молить:
— Простите, батя, нас, глупых и сирых. Бесприютные мы. Вот и пришли, дураки безмозглые, незвано-непрошено. Смилуйтесь, батяня, не огневитесь на детей своих неразумных.