Такими вопросами Денисио задавался не раз и не два. И долго над ними размышлял. Размышлял он примерно так: кто знает, почему пошел воевать вот этот самый стрелок, которого я убил? Легко сказать: «А ты отказался бы надеть военную форму…» Но тогда, наверняка — казнь. И не только казнить будут того, кто «сказал» приказу идти на войну нет, казнить наверняка будут и его мать, и отца, и детей, если они у него уже есть. Такой уж там у этой фашистской своры «порядок». Поэтому думать, будто каждый немецкий солдат или офицер, будь это пехотинец, танкист или авиатор — фашист, пожалуй, не стоит.
Денисио вдруг вспомнил подробный рассказ Николы Череды о том вылете, когда погиб Федор Ивлев. Немецкого летчика, который не выпустил по автобусам с детьми и по машине Федора ни одной пулеметной очереди, Микола назвал «музыкантом», хотя и не знал, что точно также его про себя назвал Федор Ивлев. «Я долго потом размышлял, — говорил Микола, — почему он, этот „музыкант“ летал так, будто не бой это был, а прогулочный полет. Ни разу не нажать на гашетку — это ж как надо было понимать? Вначале я пришел к выводу, что у него кончились боеприпасы, и ему просто нечем было стрелять. Во потом напрочь отбросил эту версию. Как у него могли кончиться боеприпасы, если он только-только прилетел и еще не успел ни разу выстрелить? Значит, не хотел стрелять, зная, что в автобусах ребятишки? Заговорила совесть? Дрогнула душа? Вспомнил, может, своих пацанят, оставленных где-то в Мюнхене, в Берлине или на какой-нибудь маленькой ферме? Но ведь мы все говорим, что у фашистов совесть уже давно молчит, а души, как таковой, нет вообще. Правильно. Но почему надо думать, что каждый немецкий солдат и офицер обязательно фашисты?»
Вот так в те короткие мгновения, когда «фокке-вульф» падал на землю в виде огромной шаровой молнии, думал и Денисио, провожая взглядом эту самую шаровую молнию с людьми, может быть, еще живыми. Пока живыми. Разве все они — и летчик, и штурман, и стрелок — обязательно фашисты?.. Нет, если честно говорить, Денисио не испытывал по отношению к ним абсолютно никакой жалости. «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет». Все правильно. Но именно вот в эти короткие мгновения Денисио как-то по-новому стал воспринимать свое отношение к своим врагам. Странное, и даже им самим не до конца осмысленное отношение: он продолжал, как и все честные люди на земле, люто ненавидеть всю фашистскую свору и всю немецкую армию в целом, но в то же время не испытывал особой ненависти к каждому — о-т-д-е-л-ь-н-о-м-у человеку-немцу. Хотя сам видел ненависть к себе постоянно. Он в-и-д-е-л ее в каждой кабине «мессера», «фокке-вульфа», «Хейнкеля», видел, как она незримо мчится к его «ЯКу», с земли в образе зенитного снаряда, он ощущал ее в воздухе, пропитанном немецкими солдатскими шинелями, запахами их походных кухонь, когда он, бывало, бреющим пролетал над той или иной немецкой частью. Правда, он эти запахи воспринимал как вонь сортиров, и ему казалось, что эта вонь и-з-го-т-о-в-л-е-н-а специально дли него, чтобы показать ему, как его ненавидят.
Однако проходило время — и Денисио чувствовал, как его мироощущение круто меняется, как грубеет его душа, и он уже начинает испытывать ненависть не просто к общей массе немецкой армии, а к каждой отдельной личности, представляющей эту армию, будь это рядовой солдат, офицер или генерал. Особенно это происходило с ним в те минуты, когда эскадрилья возвращалась после боевого вылета на аэродром и все уже знали, что кто-то вместе со всеми не вернулся и не вернется уже никогда; те, кто вернулся, не сговариваясь шли в конец летного поля, становились в крут, извлекали из кобур пистолеты и над аэродромом несся троекратный залп; потом они, прежде чем разойтись, долго стояли, положив руки друг другу на плечи, словно собираясь исполнить какой-то ритуальный танец, и молчали. Очень долго молчали. Но вот командир эскадрильи Микола Череда говорил:
— Они нам за это заплатят, суки!
Лейтенант Чапанин:
— Если бы я был в пехоте, я не стрелял бы в них, а давил вот этими руками. Как вшей. Каждого, кто попался бы под руку.
Денисио видел, как наливались кровью глаза Чапанина, какими жесткими становились его глаза. И думал: «Я тоже давил бы каждого, кто попался бы под руку. Каждого!» Теперь у него даже и мысли не было о том, что кто-то из немцев не виноват — раз виновата вся свора, значит, виноват и каждый в отдельности. Иначе и быть не может.