Можно ли пойти дальше и предположить, что Гинчанка была склонна воспринимать стихотворение как самомаркирующий знак и саморазоблачающее письмо?[84]
Нетрудно обосновать ее стратегию как саморазоблачительную на основании того, что она называет преступниками тех, кто послал полицаев арестовать ее, а также решает оставить букву «е» неудаленной. Поскольку важная часть содержания лирического стихотворения основана на еврейской идентичности Гинчанки, эта единственная буква, которая эксплицирует ее этническую принадлежность, двусмысленно колеблется между самопредательством и самосохранением как в поэтическом тексте, так и в реальности[85].На протяжении всей истории еврейский народ характеризовался по-разному, а еврейство превратилось в опасный для жизни фактор и стигму. Задолго до Второй мировой войны Гинчанка призналась своей подруге Марье Брандыс, что «она чувствует себя чернокожей» [Araszkiewicz 2001:45], и осознавала, что ее семитские черты лица – это маркер, внешне идентифицирующий ее как еврейку. Эта утонченная и уравновешенная поэтесса чувствовала, что ее черты лица привлекают слишком много внимания и согласно широко распространенному стереотипу она воспринимается как весьма элегантная еврейка[86]
. Исходя из того, что нам известно, Гинчанка не скрывала своей идеитичности до войны, хотя и не идентифицировала себя как религиозную иудейку. Как поэтесса она писала только на польском языке, поэтому ее внутреннее чувство идентичности могло быть двойственным. Нацистская оккупация заставила ее отрицать свое еврейство и жить по фальшивым документам на так называемой арийской стороне в разных польских городах, причем каждая смена адреса была сопряжена с новой стратегией выживания и идентификации с поддельной личностью польки и католички. Негласное правило, по которому Гинчанка должна была постоянно отказываться от своей еврейской идентичности, чтобы не вызывать подозрений, отразилось и в ее лирике[87].Благодаря конкретному «материальному» качеству поэтического слова, достигаемому в «Моем завещании» через присутствие предметов и семантическую нагрузку буквы «е», сама буква приобретает особый, материально-образный, статус. Материальность этой буквы соединяет в себе символическое и реальное. Как таковая буква являет собой тип материальности, не имеющий материи[88]
. Современная лингвистика отвергает материальную концептуализацию буквы Жаком Лаканом, поскольку психоаналитик понимает букву как нечто большее, чем графическое отображение звука[89]. Идея Лакана о букве как физическом феномене, укорененном в материи, может быть связана с его интеллектуальной принадлежностью к сюрреализму – движению, которое экспериментировало с материальным и визуальным статусом букв[90]. Однако материальность не имеющей материи буквы приобретает утопический характер в «Моем завещании», так как она может быть только приближена, а не достигнута полностью. Кроме того, в моем понимании буквы «е» мне необходимо учитывать работу отрицания: чем больше буква «е» повторяется как основной знак идентичности в жизни Гинчанки, тем больше поэтесса настаивает на отказе от нее. Таким образом, «е» воспринимается столь остро потому, что одновременно отрицает и утверждает идентичность автора. Верно и обратное: чем больше автор пытается отрицать свою идентичность, тем сильнее осознает ее. Итак, если в этом тексте и есть еврейка, то о ее фрагментарном, эллиптическом присутствии свидетельствует не только алфавит.Женщина как разграбленное пристанище
La femme est demeure pour elle – meme[91]
Как и многие другие люди, вынужденные использовать фальшивые документы, Гинчанка платила за свое выживание дорогую цену – цену нарастающей депрессии. Боясь выходить из своей квартиры кроме как ночью, потому что своей привлекательной и заметной внешностью она могла заинтересовать полицию, она оставалась внутри дома, непрерывно куря сигареты. Как вспоминал один из ее гостей, в ее съемной комнате был беспорядок: разбросанные кругом листы бумаги и рассыпанная косметическая пудра покрывали мебель, создавая образ пристанища расстроенного и меланхоличного человека, который балансировал на хрупкой грани между желанием жить и поддаться меланхолическому стремлению к смерти. Ее шаткое и травмирующее существование в подполье усиливается в «Завещании», одном из ее последних сохранившихся стихотворений, которое подводит символический итог ее жизни.