И вот холодный и свежий поток широко течет в спальню, окна которой, с утра, пока Андерс еще не проснулся, по самый край уже были наполнены свежей морской синевой. Море, незнакомое Андерсу, но о происхождении которого он догадывается (Великое Море Викингов, – так сразу называет он эту гигантскую акваторию), – да, Великое Море Викингов, сородичей фризов, начинает синеть сразу за кирхой: оно сияет от подошвы уступов до самого горизонта – летнее, праздничное, даже курортное. А по берегам, под лазурными лугами небес, под юным небесным куполом (где на дальнем краю сбились в стадо тучные белоснежные овцы), гордым королевским горностаем разлеглась пышная зима скандинавов.
Женственно смягчая уступы скал, сплошь в серебре прошвы, полотнища богатых снежных мехов вразброс украшены ярко-красными бусами крыш, разноцветными брошами фасадов. Вблизи броши оборачиваются облицовкой ровных, уютных, как детские кубики, стен; каждая стена являет собой идеальный образчик цвета: спелая малина – персик – малина со сливками – листья салата – шоколад с молоком – июльское яблоко – снова спелая малина – сок абрикоса – девственный вереск – мед – незабудка – срез банана – слоновая кость.
Андерс-подросток (примерно четырнадцатилетний) взбирается на подоконник, прихватив альбом, бокал с прозрачной водой и гимназический набор акварельных красок. Пока светит солнце, надо, во что бы то ни стало, хоть немного – наскоро, но про запас – напитать свое зрение (словно можно утолить его нечеловеческий голод!) – и все же крайне необходимо вобрать до предела и закрепить на бумаге эту простую вещественность счастья: редкую чистоту линий, распахнутую и ясную улыбку дня.
Резко встав с корточек, он уже почти полностью выпрямляется на подоконнике, когда земля и небо, быстро поменявшись местами, но словно не довернувшись, зависают наискосок, – он вылетает куда-то – видимо, кувыркаясь, – потому что тело не успевает схватить определенности направления, но в ту минуту, когда его мозжечок, вращаясь волчком, вдруг замирает, в последний миг серой предобморочной тошноты, сознание Андерса наконец нащупывает нечто конкретное: он стремительно летит вверх. Ровным вертикальным солдатиком, с вытянутым «по швам» руками, – вот как пловцы прыгают вниз, чтобы уйти в глубину – точно так же он уходит вверх. Сначала берега и воды, словно балуясь, словно играя друг с другом (и еще включая в эту игру человека), несколько раз стремительно меняются местами, как это бывает, когда отчаливает корабль, и пассажир, перебегая с борта на борт, быстро теряет ориентир. Но вот полоса берега, еще покачиваясь, начинает занимать назначенное ей положение. Оно тоже непрочно: теперь суша – казалось бы, безграничная суша – начинает стремительно уменьшаться; стоит отвести взгляд, и вот, в следующий миг, словно в обратном бинокле, Андерс видит ее уже крошечной, точечной, словно нездешней. Море, все более отчуждаясь, утрачивает наконец не нужную ему связь с человеком – и вот, посреди первобытной дикости вод, суша, к ужасу предоставленного самому себе Андерса, становится вдруг целиком обозримой.
Это остров.
Он весь подставлен небу и глазу, такой беззащитный и почему-то единственный. Словно погружаясь в море, остров неостановимо тает… Андерс, напрягая до предела силы, пытается – якорьком глаза – зацепиться хотя бы за последнюю точку земной тверди… но вот истаивает и точка.
Море, единовластное море Земли, ровным цветом заполняет все видимое пространство. Море сияет само для себя, потому что именно так живет кровь планетарного тела – однако в часы отлива оно милосердно дает возможность ощутить почву – тем, кто без нее не выживает, и вот Андерс уже видит свою жену (сначала сверху, потом со спины), – да, он видит ее, стоящую словно в другом измерении: она,
За этой чертой уютно пахнет всем сразу на свете – эрзац-кофе, ванильными булочками, карболкой, жженой бумагой, конской колбасой, дустом, керосином, масляной краской, селедкой, американской тушенкой и жидкостью от клопов: