«Что-то случилось — и не случается ничего, — произнёс про себя Дмитрий Алексеевич, словно заклинание, и повторил ещё раз — как эпиграф к последующим картинам. — Какие же пустые слова лезут в голову!» Он поймал себя на том, что думает о несчастном происшествии, как о тексте книги, которую взялся читать, отложив остальные дела. Сейчас он дошёл в чтении до самого напряжённого места, если не до развязки, за которой следовало бы ждать уже не новых встрясок, а лирических отступлений, смягчения страстей и нравоучительного послесловия. Больше по душе ему пришёлся бы вариант, в котором автор, убедившись, что гибель персонажа ничего не даст, сохранил бы тому жизнь, наделив воскрешённого тоской и угрызениями совести. На этом фантазия Свешникова иссякла, и он, вернувшись к начальной версии, признал, что ничего не извлёк из повествования. Он, видимо, ждал жёстких ходов, но если уж его не затронула смерть героя, то что другое могло бы подействовать сильнее? Пожалуй — только смерть автора ещё до конца рассказываемой истории.
Дмитрию Алексеевичу хотелось стать тем читателем, который и в таком случае дошёл бы до последней главы. Лица, оставшиеся действующими, наверно, продолжали бы играть в собственные игры — вплоть до эпилога; следовало только найти способ записать хроники. Не видя тут ничего фальшивого, оттого что действия не одной этой, но и других, но и всех повестей происходят в придуманных мирах, сотворённых вручную на белой бумаге так же, как был сотворён мир, в котором мы живём, он задумался: а возможна ли жизнь после смерти Творца?
Вопрос был не случайным: в эти дни уже многие заметили, что на белом свете начинается хаос — в России, в природе… «Хорошая тема… Не умер ли Бог?» — продолжил Свешников — и замер.
Усомнившийся ждал немедленной кары — её не последовало, и он спросил с недоумением: «Разве я верую?»
Сегодня Дмитрий Алексеевич почти допускал, что — да; он и раньше (неожиданно вспомнилось) невольно держал где-то на краешке сознания, как за марлевой занавеской, осторожную догадку о непременном присутствии Его если не в нашем земном бытии, то — над оным, в умах, а сейчас, вопрошая, не умер ли Бог, сознавал, что кощунствует. Он всегда считал, что в своих мыслях не может миновать Всевышнего, и только к легендам, сопутствующим всякой религии, относился скептически, прежде всего не веря в ад — который хотя и не описан в Заветах, тем не менее будто бы известен каждому как место физических мучений — нестрашных для бесплотных душ. Муки совести — вот чем могли бы терзаться наши тени, адским же сковородкам пристало накаляться ещё на этом свете, для живых грешников. Поверить в рай, где могло и не найтись ничего вещественного (но и древа познания, с плодами и змеями, тоже?) и где блаженствовали бы, общаясь между собою, всего лишь прозрачные облачка — вместилища былых чувств, — поверить в это было куда легче. Поначалу он, правда, не понял, отчего у Данте получилось наоборот — яркое описание преисподней затмило одноцветную картинку Царствия Небесного. Поразмыслив, он объяснил это общей бедою людских языков, не припасших слов, чтобы выразить благополучие: в самом деле, всякий, почувствовав, что ему плохо, расскажет об этом в подробностях, а когда же станет — хорошо, то не сумеет внятно сказать как. Здоровый человек не опишет словами своё состояние — сказать, что у него ничего не болит, значит не сказать ничего, — зато больной все хворобы назовёт своими именами: пожалуется и на дурноту, и на тошноту, верно укажет, где у него болит, где ломит, чешется, ноет, свербит. Хорошее самочувствие замечательно отсутствием всего этого, а всякое отсутствие неописуемо речью.
Свешников подозревал, что в ожидании встречи близких душ на небесах есть непростой смысл, и даже испытал облегчение, подумав, что теперь Захар Ильич найдёт своего Фреда (только — где? Рай, видимо, не место для домашних животных, но не место и ад, об этом нечего говорить). Не имея представления о загробной жизни, он достиг лишь одного: вывел, что всё, надобное душе на земле, будет ей необходимо и на том свете.
— Любопытно: мы имеем в виду плотские удовольствия, — сказал он Марии совсем по другому поводу, — а говорим «чего душе угодно» — так, словно она материальна.
— Вдобавок, — ответила она, — занимательное языковедение мне, знаешь, не по душе.
— О, за десять лет я это усвоил.