Зная, что делает ошибку, Дмитрий Алексеевич всё же пообещал поспрашивать своих старых знакомых, собрать с миру по нитке. Ещё несколько раз повторив на все лады совет срочно продать жильё, он поторопился закончить на этой ноте — слишком, наверно, поторопился, оставив Алика в одиночку размышлять то ли о несчастной судьбе, то ли о сорвавшемся мошенничестве. Слишком — потому, что через день всё пришлось начать почти с нуля, и молодой человек не был уже ни растерян, ни покладист, а только разозлён тем, что не удаётся принудить отчима раскошелиться; поначалу он хотел было разжалобить, но это не вышло, и теперь Алика подбадривало только собственное толкование приезда отчима: к чему было тому трудиться, если не затем, чтобы сделать доброе дело? Отказать тот мог бы и по телефону — нет, явился собственной персоной не для того же, чтоб учить младших уму-разуму, а — чтобы в конце концов сдаться.
Глава девятая
Поистине у нашего приезжего изменились слух и зрение, если он с болезненной остротою начал замечать вещи, прежде то ли невидимые на будничном фоне, то ли самим этим фоном и служившие, и где нынче стал сон, а где явь, и что на самом деле звучит, а что слышится — стало сразу не распознать. Люди обычно как раз настолько не владеют обстановкой и собою, чтобы при внезапном переполохе (разбуди их среди ночи) не суметь сказать простейшего: где они, в каком царстве находятся и какое, милые, у нас тысячелетье на дворе (сегодня у соседей, понятно, был конец второго, но часы в разных домах совпадают нечасто). Иные, впрочем, затруднятся с ответом даже и среди бела дня: слишком тесными стали пейзажи и неописуемыми — проступки соплеменников. Запутавшись в обстоятельствах времени и действия, сложно оценить сущее окрест: многое хочется назвать неразумным, да только именно этого понятия и не знают в стране абсурда; напротив, разумное — вот исключение и криминал. Посторонним не понять, как можно существовать среди сплошных нелепиц, а люди тут и сами не понимают, но — живут.
Пришельцу или забывшемуся нынче приходится трудно.
В Москве у Дмитрия Алексеевича пошла довольно напряжённая, от какой успел отвыкнуть, жизнь. Он и пытался разобраться с проигрышем Алика, и делал полезные себе заметки в библиотеках (благо у Людмилы сохранились его читательские билеты), и наводил о ком-то справки (хотя до встреч так и не дошло). Только одним делом не получалось заняться — закончить хотя б одну статью из начатых в Германии; Свешников надеялся посидеть с такой работой в Москве, но именно тут никак не мог сосредоточиться, и то подолгу замирал над чистой бумагой, то ходил из угла в угол, вспоминая вслух какой-нибудь джазовый мотивчик. Во время одного из таких пустых метаний он неожиданно открыл для себя, что очень вредит себе этим пением и что всякий человек, напевая даже и пустые шлягеры, не в состоянии одновременно ещё и обдумывать что-то серьёзное — тою же головою, что уже занята куплетами и мотивами; ему припомнились и былые молодёжные посиделки с гитарой, и одни и те же песни, неизбежные в групповых поездках, в автобусе или электричке, когда говорить друг с другом скоро становится не о чем, и говорить с самим собою тоже становится не о чем, и когда, лишь повторяя нараспев давно знакомые чужие слова, удаётся скоротать долгую дорогу. К слову, он представил себе, как старшина, сержант или прапорщик, ведя роту солдат, например, в баню, командует, чтобы избежать «разговорчиков в строю»: «Запевай!» — и все эти немузыканты принимаются дружно голосить: «Соловей, соловей, пташечка…».
Состарившуюся пташечку в армии всё же извели. На свете, однако, осталось довольно и других пернатых — стоит лишь вслушаться в разноголосье на дворе.
Не сосчитать, сколько раз ездил Дмитрий Алексеевич в метро от Охотного Ряда на Воробьёвы горы, но лишь сегодня, расслышав, будто машинист объявляет станцию «Пар культуры», живо изобразил в уме страшную иллюстрацию: распаренная девушка с веслом, соблазнённая в парке зелёным змеем, откусывает от теннисного мяча. Сами по себе и оговорки, и дикцию вожатого он простил немедленно, оттого что уже и само задуманное «Парк культуры» было бессмысленно если не точно так же, то в ещё большей степени, чем окутанные паром фигуры мимолётного сна; пар ещё как-то удалось бы связать и с творческим горением, и с кипеньем отвлечённых страстей, но парк — чей? Культуры? Как будто у неё могла быть собственность: она и сама несвободна. Или парк, полный — чего? Культуры, разбросанной меж деревьями, словно японские камни? Хотелось бы посмотреть на человека, умеющего перевести это на другой язык так, чтоб и понятно было, и чужестранцы не лопнули со смеху.