Шаша приносил из лесу глухарей, их мне тоже было очень жалко, красивых самцов, с перьями, подогнанными одно к одному, но есть все же очень хотелось. Есть нужно было, просто чтобы не сдохнуть от этого вселенского холода, обрушившегося на Кестеньгу в самом сердце зимы, а снабжение с «большой земли» почти прекратилось, потому что моторы грузовиков глохли на трассе, и тогда приходилось вызволять сперва шоферов, а потом уже транспорт. Наша жизнь сбежалась к огню, к печке, которая день и ночь дышала теплом, и поленница во дворе к февралю иссякла. Тогда Шаша срубил большое дерево, распилил его и притащил по частям на санках во двор, наколол дров, и они так хорошо, так весело затрещали в печи.
Мы выжили только благодаря Шаше и печке. Еду готовили в печке, спали тоже на печке, и мне казалось уже, что в любви, которая происходила у нас с Шашей на печке, не было ничего постыдного, хотя тетя Оку наверняка слышала нашу возню, и если мы уж чересчур расходились, аккуратно покашливала. В деревне любовь была естественным делом, как рыбная ловля или добыча огня, из нее не делали тайны. И Шаша только переживал, что я не забеременею никак, хотя каждую ночь вонзался в меня своим клинком, сопя и рыча почти по-звериному, но я привыкла и к этому. Однажды, когда Шаша в очередной раз отправился наколоть дров, тетя Оку неожиданно оторвалась от похлебки, которую только-только выставила на стол из печи, и высказала будто не мне, а в воздух, чтобы услышал тот, от которого зависело продолжение рода:
– А-вой-вой! Где там ей забеременеть, когда на таком морозе евоные сперматозоиды сдохли все до единого!
Я очень удивилась и даже вздрогнула оттого, что тете Оку известны научные тонкости зачатия. А тетя Оку тут же умолкла, будто сболтнула лишнее, и вернулась к похлебке.
К концу зимы я поняла, что смерть в природе так же естественна, как и жизнь, и что именно по этой причине деревенские люди как будто бесчувственны, они не умеют жалеть того, кого можно съесть, и никакого тебе гуманизма. Жизненная сила жертвы перетекала в другой организм, и поток бытия не прерывался, хотя иногда жизнь была лишь яркой вспышкой между тьмой и тьмой.
Я страшилась конца зимы, хотя морозы вроде бы отпустили и цивилизация потихоньку брала свое. С утра по домам вновь ходил почтальон, кидая в каждый почтовый ящик «Ленинскую правду», «Комсомолец» и прочую прессу, в сельпо восстановилось снабжение, и я даже купила себе нарядные туфли с нового привоза, тем более что Шаша это даже поощрял, ему хотелось, чтобы все было «не хуже, чем у других». Все – это наша грядущая свадьба, намеченная на майские праздники, когда с озера сойдет лед. О том, что штамп в паспорте – это вроде бы навсегда, как и кестеньгская прописка, я почти не задумывалась, дистанцируясь от далеких последствий. Я жила сегодняшним днем, как птичка, которая проснулась и поняла, что зима отступила и можно расправить крылья.
Третьего марта мы отнесли заявление в поселковую администрацию. Свадьбу назначили на третье мая, это был день рождения моего папы, но я не стала говорить об этом Шаше, да и от папы как бы утаила. Я ведь часто обращалась к нему, глядя в небо или в озеро, спрашивала совета и вроде бы даже получала какой-то ответ. Нет, папа бы наверняка ужаснулся, если б только увидел моего жениха. Ничего плохого в Шаше не было, кроме разве что того, что был человек абсолютно природный, не тронутый просвещением. И я даже не знала толком, умел ли Шаша писать, ну кроме элементарных вещей типа даты рождения и собственной подписи. Он никогда ничего не писал и не читал. Зато у тети Оку была своя маленькая библиотека, в основном по школьной программе, и иногда я заставала ее за чтением Пушкина. Особенно ей нравился вот этот отрывок из «Евгения Онегина»:
А чем ее так привлекали эти строчки, она и сама не знала. Говорила только, что это он хорошо сказал, Пушкин. Как будто про нас.
С своей волчихою голодной… Во мне самой к концу зимы оставалось очень мало человеческого, кроме разве что умения разговаривать по-русски и по-фински, а все любомудрие, которое я вынесла из университета, испарилось до капли. Да и какой, к едрене фене, может быть диалектический материализм в краю, где основной враг – обычный серый волк, которому плевать на гласность и ускорение социалистического развития.
– Фамилию мою возьмешь? – спросил меня Шаша.
– Нет, свою оставлю.
– Почему?
– Потому что я так хочу.
– Почему?
– Ну разве может быть у меня фамилия Шоршиева?
– Крейслер, что ли, лучше?
– Лучше. Софья Михайловна Крейслер. Я к ней привыкла.
Нет, взять фамилию мужа означало окончательно перейти в его род. А я вовсе не собиралась этого делать. Может быть, мне еще казалось, что выйти замуж – это такая игра, которую можно будет закончить в любой момент.