Я делаю ошибку – зло улыбаюсь и с вызовом говорю: «Я украла не дневник, а твою душу». Он вскипает:
– А я все тебе врал. До последнего слова. Послезавтра я уезжаю в Берлин к Франку. Отдай дневник.
И снова бросается к кладовке. И снова мы бьем друг друга. Но он сильнее. Он проникает в кладовку, находит дневник с вложенным письмом, которое я писала ночью, и быстро, вихрем, уходит.
«Далекий друг (или и не друг, и не враг, а так)…
Очень жаль, что наша история закончилась на такой дрянной ноте, а вспоминать смешно и больно. Наверное, это и есть «край, где уже не свернуть».
Теперь я знаю тебя лучше, чем кто-либо другой, интересно, как сложится твоя жизнь дальше. Я верю в судьбу в том плане, что «не бывать корове вороною»… Интересно, в кого ты превратишься? Мне проще, я живу на грани, пресмыкаться не умею. И, на сегодняшний день, извини, я лучше «буду одна, чем вместе с кем попало» – трудно, холодно и не всегда красиво. Наверное, мы живем в параллельных мирах, вокруг тебя твой театр, вокруг меня – мой. Скорей всего, ты моя фантазия. Я вернула тебе дневники, ключи от твоей квартиры, книги, фотографии, и ничего не было, я все придумала. Ты – неудачно выдуманный персонаж.
Когда писателю плохо, пишется хорошо, «слагаются стихи навзрыд». У Достоевского, например, было все значительно хуже: его чуть не повесили, его ссылали, у него умирали дети. Зато Достоевский не общался с Раскольниковым и Сонечкой, а я со своим персонажем была очень даже близко знакома.
Я ушла не потому, что ты приехал из маленького белорусского городка, и не потому, что твой отец – обычный слесарь. Нет… Жалко только, что так много людей жестоких, расчетливых и злых. Так хотелось, чтобы все закончилось хорошо и тепло. А получилось, что я стала воровкой и дрянью. И мой герой не художник, а лжец».
Поскорей убираю с глаз долой осколки вазы. Всхлипываю и чувствую себя совершенно разбитой. Ваза на полу – банальное окончание, кичуха, разбитое корыто, все это уже сто раз было. Но вот она ваза. На коричневом ковре ее осколки, мелкие и крупные. И когда я провожу ладонью по полу – не осталось ли чего – один, крошечный, впивается стеклянной занозой мне в палец. Я собираю осколки в савок и ссыпаю в полиэтиленовый пакет. Как-то в рассказе были у меня разбивающиеся вазы. Мне тогда казалось, что в этом есть что-то красивое, авангардное, как символ победы движения и полета над статичностью и догматизмом. В жизни, в искусстве. И вот теперь реальная ваза разбилась. Но как печально. Лучше б мы умерли в один день, и нас похоронили в одной могиле, чем так. На коленке большущий синяк, руки исцарапаны. Несу черепки на помойку и думаю об опасной энергии, заключенной в фантазиях. О том, как странно и несправедливо преломляются мечты, прежде, чем воплотиться.
На помойке, недалеко от мусорных баков, на боку лежит старая ржавая машина «Запорожец», мальчишка копается в днище, выкручивает винтики и подшипники, а худой щетинистый бродяга сидит на старом ящике неподалеку. Они разговаривают, шутят, а я выбрасываю пакет в зловонный мусорный бак, спугнув сидящую на соседнем кошку. Вонючая, пьяная бомжиха медленно движется в направлении бака со старой сумой и что-то грубое выкрикивает сама себе. Жалко, что я не могу просто ругнуться, осмотреться, переключиться, а все время думаю, думаю…
Картинка. Стол. За столом сижу я. На мне черная футболка и серые джинсовые бриджи. У меня короткая стрижка, серые круги под глазами потому, что пишу в основном ночью и плохо сплю. Стол простой, деревянный, как в «Кризисе жанра». На нем мутный стакан с желтой мочой пива. И надпись на бутылочной этикетке: «Пиво светлое. Балтика. Парнас». С улицы врываются звуки радио. А здесь – тишина. Мухи бьются в оконное стекло. На лестничной клетке кто-то уронил ключи. «Абсент».