— Постель она мне дала, да жена мастера у меня отобрала и перину, и подушку, а взамен дала старое одеяло с подушкой, набитой жесткими перьями. Но больше всего, Мадленка, я страдал от побоев. Удары так и сыпались на меня. Стоило ребенку чуть пискнуть, тут же прибегала жена мастера: мол, я его ущипнул — и закатывала мне оплеуху. А мне такое даже в голову не приходило. Что бы я из города ни принес, все им было мало, все плохо, и каждый раз мне влетало. Упал ли кто из детей, разбил ли что, бит за это был я. Ты знаешь, как я люблю музыку. Когда я бывал в городе и случалось идти военному оркестру, я бежал за ним, но всякий раз это мне дорого обходилось. Поверь мне, Мадленка, это была моя единственная провинность. Если мастер или подмастерье уходили в трактир, я должен был дожидаться их возвращения, чтобы открыть дверь, и горе мне, не проснись я сразу. Злым был даже не мастер, а подмастерье. Вот здесь над ухом у меня до сих пор осталась память о нем.
Сняв шапку, Вавржинек раздвинул волосы и показал Мадле большой шрам.
— За что же он тебя так? — с состраданием спросила Мадла.
— Послал меня подмастерье за хлебом. Когда я принес, буханка показалась ему маленькой и он отправил меня обратно. Пекарь обругал меня, но я упросил его дать мне другую. Когда я этот хлеб принес, подмастерье швырнул его на землю.
— Нехристь он, что ли? — удивилась пани Катержина, которая шла впереди и слышала рассказ Вавржинека.
— Я не знаю, нехристь ли, но человек он плохой, — ответил Вавржинек и продолжал: — Когда он этот хлеб швырнул, я не удержался и сказал, что так поступать безбожно, что когда-нибудь он будет рад и маленькому куску. Только я это сказал, как нож рассек мне голову, по лицу хлынула кровь. Подмастерье как раз кроил кожу и в ярости запустил в меня ножом. Попытались остановить кровь, но не смогли, и я потерял сознание. Мастер послал за фельдшером, тот стянул мне голову тугой повязкой. Боли, однако, я натерпелся и потом долго еще ходил с перевязанной головой. Сколько раз я плакал, и передать тебе не могу. На меня злились за то, что я несколько дней не мог нянчить детей, во всем обвинили меня, считали, что мне досталось за длинный язык, — свидетелей не было, а подмастерье сказал, будто я довел его до этого, мол, я невоспитанный мальчишка, и ему поверили. Один только старший ученик сочувствовал мне, потому что на себе все это испытал. Как только мне стало лучше, меня заставили работать. В том, что я убежал, виноват этот подмастерье, а так, может быть, я там еще помучился бы немного.
— Почему же ты не попросил кого-нибудь рассказать нам об этом или написал бы, ведь ты умеешь писать? — спросила Мадла.
— Голубушка, это было совсем не так просто, как ты думаешь, Все, что я вначале тебе писал, нужно было обязательно показать им, и то, что вы писали и посылали, — тоже. Так что я решил — лучше уж не писать. Из еды, что вы с теткой посылали, мне доставалось совсем мало.
— Отчего же этот подмастерье не давал тебе покоя?