Читаем Хороший Сталин полностью

Кто не помнит синие жестяные банки сгущенки? Ее можно было намазывать на черный хлеб, разбалтывать в кофе или просто есть чайной ложкой из банки, как тянучку, и белая паутина сгущенки, как ни осторожничай, покрывала наружные стенки банки — тогда в ход шел язык. Сгущенка была «энерджайзером» страны, целителем нации, детским и солдатским счастьем. Но почему она в Нарыме текла вязкой рекой по тротуарам? Откуда? Куда? Баба Валя, поджав по-старушечьи губы, молчала, сидя на печке; я думал о том, что случайность, благая весть современного Запада, ведет к абсурду, а русский фатализм — к театру кукол. С фатализмом получалось так, будто не я живу, а мною живут; со случайностью вообще ничего не получалось. Повесть о сгущенном молоке рождалась в моей голове, ища чудодейственного примирения с российской действительностью. Прилипая взятыми напрокат кирзовыми сапогами к нарымскому тротуару, буксуя в сгущенке, я был на грани национального выздоровления. Сгущеночки вы мои…

<>

Все кончилось тем, что в 1979 году отец, в самый разгар своей карьеры, в ожидании нового назначения стать заместителем министра иностранных дел, с большим скандалом лишился своего поста — посла-представителя СССР при международных организациях в Вене, был отозван в Москву, остался без работы, и жизнь нашего семейного клана погрузилась во мрак.

Почетный житель Вены, перекрестка международного шпионажа, некрофилии, пирожных и музыки, Зигмунд Фрейд мог быть мною доволен: я внес личный вклад в его теорию взаимоотношений отцов и сыновей, ставшую законом целого века. Но если я и подыграл ему, то невольно и без симпатии. Я был последним человеком, годившимся на роль ненавистника отца. Все детство я панически боялся нанести урон родителям, словно был в силах это сделать. Сейчас, когда я вижу радость сына, обыгрывающего меня в пинг-понг, я вспоминаю свою перверсивную особенность щадить чувства отца даже тогда, когда его способности намного превосходили мои. Я боялся случайно обыграть его в шахматы, хотя он играл на уровне мастера, а я так и остался дилетантом, я начинал волноваться, когда счет в гейме случайно был 40 : 15 в мою пользу.

Однако мое убийство было непреднамеренным лишь в том смысле, в котором определилось моим недомыслием, избалованностью, небрежной нелюбовью к порядкам страны, где я жил. Иными словами, оно было почти полностью предопределено моим жизненным назначением. Оно произошло в жестоком и чувствительном измерении советской жизни, которое именовалось политикой, но чем дальше, тем яснее я вижу в нем лишь местный случай универсальной коллизии, способной развернуться повсюду, от Южной Африки до Японии и США.

Во всем, конечно, виновата литература. Отец читал только газеты и «белый ТАСС» — информационные сводки для закрытого пользования. (Это тоже было мое чтение. Подворованное. Я обожал читать «секретные» сводки ТАССа. Отец прятал их внутри газет и в ящиках письменного стола. Мама перед сном любила читать «Экспресс» и особенно «Нувель Обсерватер», словно в них выдавалась порция жизненной истины на неделю. А я, наверное, был самым верным поклонником «Тайма» и «Ньюсуика» в мире). Я никогда не видел отца держащим в руках роман и уж тем более сборник стихов, но моя мама, переводившая Драйзера для русского собрания его сочинений, довольно рано привила мне страсть к чтению книгами Жюля Верна и Джека Лондона. Я вырос и стал писателем настолько незаметно для себя, что, живя вдалеке от литературных собраний, долгое время считал свое детское избыточное воображение, роение мыльных опер в голове нормой фантазии для каждого. Не подозревая о своем таланте, я зато был готов одарить талантом всех.

Я опомнился лишь тогда, когда отступать было некуда, да и родители, вплоть до политического скандала, никак не могли понять, как может взяться писатель из ничего, поглядывая на меня с нарастающим подозрением. И в самом деле, я уже писал черт знает что: не политически крамольное, не откровенно диссидентское — но решительно неприличные рассказы, разворачивающие (как мне казалось) основы жизни. Я то бесконечно сомневался в себе, то видел себя молодым Достоевским.

Мне хотелось напечататься, как всякому сочинителю, но моя страна была явно к этому не готова. Тогда я набрался терпения: писал рассказы «в стол», но зато стал печатать литературные эссе, они пользовались успехом (мать Аксенова, Евгения Семеновна Гинзбург, после моей статьи о Шестове сказала сыну: «Новый философ родился»), и, несмотря на их идеологическую сомнительность, меня (со скрипом, но все-таки) приняли в Союз писателей. Когда я делал что-либо сомнительное с точки зрения власти, у мамы был готов вопрос-клише:

— Зачем тебе это нужно?

Перейти на страницу:

Похожие книги