Но когда туалет был найден на следующей бензоколонке и в нем звучала классическая музыка, спор вспыхивал вновь. Отец настаивал на том, что для меня было полным абсурдом: в СССР больше свобод, чем на Западе, жизненный уровень — не хуже Европы. Меня бесило, что, признавая за родиной «отдельные недостатки», он не хотел, чтобы я «обобщал» (это слово было ключевым разделением наших позиций; «отдельные недостатки» он готов был признавать до бесконечности и сам потешался над ними), а уж тем более «трогал» его сокровище — Ленина. Амстердам примирял нас на выходные своими каналами, но в Париже я, нарушая все приличия, от слов переходил к делу. Я заводил беспорядочные знакомства, перемешивая правых и левых: шел к старым эмигрантам, невозвращенцам, предателям и ренегатам, вроде достоевсковеда Пьера Паскаля, при содействии Мориса Дрюона встречался с Габриэлем Марселем; с другой стороны, меня, испытывавшего скуку от повседневной буржуазности Европы, от ее мелочных булочников и политической риторики правящих классов тянуло к студентам, воевавшим на парижских баррикадах 1968 года, к художественным революционеркам, пламенным лесбиянкам Жаклин и Вероник, надолго одевшихся в черное (но с голым, опережающем тогдашнюю моду пупком) по случаю провала революции. Вместе с этими марихуанными революционерками я готов был идти далеко, вплоть до маоизма, но спохватывался на грани, чувствуя, что навстречу мне вырастает мудрый образ Сталина: здравствуй! Тогда я шел к безобидному Дрюону завтракать в его квартире на территории музея Родена. У него была замечательная собачка Пупэ. Дрюон рассказывал мне, что Пупэ была на завтраке у собачки Помпиду. Мы курили сигары.
Благодаря Дрюону я побывал в чреве — но не Парижа, а Кремля. Когда праздновалось 150-летие со дня рождения Достоевского, будущий министр культуры Франции Морис Дрюон прибыл со своей супругой — «mon bijou» — в Москву. Отсидевший срок Сучков, в то время директор ИМЛИ, где основным занятием научных сотрудников была боязнь стукачей, командировал меня сопровождать Дрюона. Все было мило до поры, пока меня не стали эксплуатировать как синхронного переводчика — это была пытка. Но когда я узнал, что Дрюон приглашен к Фурцевой на обед, я понял, что осрамлюсь полностью и окончательно. Случилось так, что осрамился не я. Под флагом французского посла Сейду мы въехали через Спасские ворота в Кремль (у меня от страха сводило ноги) и пошли к Фурцевой обедать.
Фурцева — странно, что ей не поставили памятник — была исторической женщиной. Она спасла Хрущева от поражения во внутрипартийной драке с Молотовым и добилась разрешения на аборты для советских женщин. Маленькая, энергичная, гладко причесанная, она немедленно обласкала и очаровала Дрюона и довольно долгим, испытующим взглядом посмотрела на меня без всякого протокола. Там уже были Плисецкая, друг отца Дубинин.
— Ты, я смотрю, пошел по стезе отца.
— Не говорите!
Я малодушно пожаловался ему, что, кажется, провалюсь, но он в ответ сделал невозмутимое лицо, словно я просил его переводить вместо меня. Перед обедом все вместе сфотографировались. Интересно, где эта фотография. Фотографом был низкого роста человечек с узнаваемыми чертами еврейского лица.
— Вы знаете, кто он? — объявила хозяйка. — Сын Луначарского!
Все: о-о-о! Фотограф принялся снимать все подряд, словно почувствовал за собой силу отцовского Наркомпроса. Но Фурцева быстро отогнала его, как надоевшее домашнее животное.
ФУРЦЕВА. Ну, пошел, пошел…
Сели обедать. Лакеи раздали горячие булочки. Гости короткими серебряными ножами намазали икру. Меня сейчас с позором выставят из-за стола при первых звуках невнятного перевода, но тут в последнюю секунду явился личный переводчик Фурцевой, молодой человек с отточенными кремлевскими манерами и черным чемоданчиком для записи беседы, и я остался сидеть наблюдателем, с осколком зеркала из андерсеновской сказки. Фурцева взяла разговор, как быка за рога. Чувствовалось, что она это умеет и любит. Сначала она обругала англичан, которые как раз в тот момент погнали из страны несметное количество советских шпионов. Плисецкая, вклинившись в монолог министра, со своей знаменитой улыбкой подброшенной высоко вверх балерины сказала, что она возмущена и что не поедет на гастроли в Лондон. Французы за Лондон не вступились. Тогда Фурцева, развивая политический успех, ударила по Чехословакии. Это был 1971 год — страсти еще не улеглись. Фурцева с большой убедительностью говорила о пользе введения танков в Прагу, приводила иезуитские аргументы, и я с недоумением увидел, что наш великий французский друг начинает приветливо и послушно, под бульон с маленькими пельменями, поддакивать Фурцевой. Кажется, Фурцева сама этого не ожидала. Время от времени она посматривала на меня, словно раздумывая, что со мной делать дальше. Но всю малину испортил посол.
— Позвольте с вами не согласиться, мадам ле министр, — начал Сейду, сутулясь по правую руку от Фурцевой на кремлевском стуле.
— Вы всегда со мной не соглашаетесь, — нетерпеливо взмахнула салфеткой Фурцева.