Вот садишься ты такой без всяких раздумий в машину – ну, машина и машина, ты садишься, пристегиваешься и мельком отмечаешь про себя какие-то детали, нет ли мусора на полу, удобно ли сидеть, но ты не приглядываешься специально, можешь при этом продолжать разговаривать, что-то происходящее на улице может отвлечь твое внимание, и ты садишься в машину совершенно беззаботно, не задумываясь о том, что эта машина на ближайшее время станет твоим пристанищем, что в этой машине ты безвылазно проведешь несколько дней и они покажутся тебе неделями; машина станет твоей второй кожей, она будет совсем другой машиной, нежели той, в которую ты садился, в
Как у тебя дела, спрашивает Леннокс. Хорошо, говорю я. Он криво усмехается, но не неприятно. Мы не виделись столько лет, а ухмылка все та же. Если бы у тебя все было хорошо, ты бы со мной не поехал, сказал он. С чего бы, что за бред, ты ведь меня сам попросил, про Бонзо начал рассказывать? Судя по всему, никаких срочных обязательств у тебя нет, ежедневник пустой, взял и поехал, может, тебе так и лучше, может, ты убегаешь от чего-то или от кого-то? Да нет. Хотя да, от кресла матери, от издательши, от той женщины в «Алберт Хейне». Но я молчу. Потому что это неправда. Все, что я себе в конце концов позволил, – это положил на ленту разделитель чуть громче, чем нужно. Кажется, это было так давно, а ведь мы только начали.
Дела отлично, говорю я, можешь не беспокоиться.
Постарели мы только, да? – восклицает Леннокс. Тут он прав, мы постарели, а особенно он, потому что я его сорок лет не видел, а за своим старением каждый день наблюдал в зеркале понемногу. Волосы у него поседели и истончились, кожа на подбородке обвисла, он похож на человека, которого искусственно состарили для последней части фильма, то ли гримом, то ли на компьютере. Вот, смотри! Он снимает руку с руля и протягивает в мою сторону, расставив пальцы.
Не трясется, говорю я.
Чего? Я про пятна на руках, взгляни!
Кисти у него действительно в коричневых пятнах.
Я пошел к врачу, думал, это рак кожи. А он мне: что вы, это возрастное.
Он кладет руку обратно на руль и смеется, как будто это смешно. Возрастные пятна! И сила уже не та. Помнишь, как раньше мы целыми днями таскали коробки в архиве? Сейчас-то уже так не получится.
Скажешь тоже, целыми днями. В шахматы еще играли в коридорах, на бывших полицейских ходили смотреть.
Да-да, говорит Леннокс. Но в перерывах нормально так горбатились. А с Йоханом, помнишь, когда за архивами ездили? Туда-сюда по лестнице. Даже представить страшно. Но этого больше и не требуется, слава богу. А ты как? Тоже старый и больной?
Да ничего вроде, говорю я, только иногда в голове какое-то жужжание. Может, от усталости, а может, внутреннее эхо от шороха шин. Не привык я так долго куда-то ехать.
Внутреннее эхо от шороха шин, повторяет Леннокс как под диктовку. Красиво сказано, сразу видно, что ты писатель. Это называется тиннитус. Возрастное.
Нет, говорю я, это как будто жучок в голове, пожужжит и перестанет. Если это и тиннитус, то он ищет место, где бы устроиться.
Я мог бы сказать, что у меня в голове расположилась моя мать в своем кресле, но сравнение с жучком мне больше нравится, так хотя бы объяснять ничего не придется.
Тиннитус ищет место, где бы устроиться, диктует Леннокс, опять поэтическая находка. И как это звучит?
Ну, просто, как я сказал, как жучок. БЗЗЗЗЗЗЗТ, БЗЗЗЗТ, БЗЗЗТ, БЗЗТ, БЗЗЗЗЗЗТ, БЗТ.
Так ведь это Йохан! – восклицает Леннокс. Это Йохан разъезжает у тебя в голове на своей коляске.
Видать, так оно и есть, соглашаюсь я.
Йохан… – говорит Леннокс. Йохан… Он как будто изо всех сил пытается представить его в инвалидной коляске с электроприводом. Именно такой звук был, да? И смотрит вперед, положив руки на руль и задумчиво кивая.