Hаконец секунданты уговорились, пистолеты оказались у нас в руках, и мы, молча поглядывая друг на друга, ожидали только сигнала. Я почувствовал внезапно, что рука у меня сделалась мягкая и неподатливая. Слова Альфреда еще звучали в ушах, и она, что называется, просто не поднималась. Около левого ботинка суетливая букашка убегала от влаги, стремясь забраться под рваный лист подорожника. Лапки у ней промокли, не слушались ее, она недовольно шевелила усиками, нащупывая дорогу и скользя по наклонной плоскости корявого листа, в воронке которого осколком разбитого стекла дрожала дождевая капля, преломляя собою бледные прожилки стебля, - капля прекрасная, но губительная для насекомого. Я с тревогой следил мучительную борьбу крохотной твари и страстно желал, чтобы она поскорей достигла обратной стороны листа - сухой и темной, - но уже не смотрел на нее. Сигнал был дан, и я с удивлением увидел, что Александр поднимает пистолет и преспокойно целится. В это мгновенье мне показалось, что я поймал свои неверные ощущения: перед глазами встал покойный дядя, некогда обучавший меня в подмосковной - когда же это было? - науке стрельбы. Я целился в яблоко, поставленное на пень, дядя наблюдал, хмурился, кричал: “Пожимай гашетку плавно!”, “Дуло прямо!”, наконец не выдерживал, выхватывал у меня пистолет и снова начинал показывать, как следует держать дуло. Он зажмуривал один глаз, на секунду рука его замирала, а потом румяное яблоко веселыми брызгами разлеталось в стороны. Как завороженный я смотрел на Александра, а видел дядю и мальчика с табакерки, чувствовал на пальце согретую сталь курка, но не мог так запросто прервать это существование, что стояло сейчас передо мной. Тут что-то толкнуло меня в грудь, оглушило, обожгло, бросило назад, опрокинуло. Падая, я подумал о букашке, опасаясь, как бы мое крушение не разрушило ее спасительных трудов. “Дуло прямо, дуло прямо”, - совсем рядом, над самым ухом, где-то уже в самой голове, раздавался строгий дядин голос. Я старался выровнять дуло, но тщетно - кисть оказалась неестественно согнутой, и что-то не позволяло мне выполнить дядино пожелание. Еще и другие голоса вторили дядиному. “Hе стреляйте, срикошетит!” - почему-то кричал мне капитан. Глаза застил туман. Какие-то лица, нет, не лица - белые пятна, проступили сквозь него и склонились надо мной. “Вот и все, стоило ли начинать? - сказал, наверное, Александр. - Ранен?” “Куда его везти?” - “Набережная Целестин, девять”, - отвечал чей-то ангельский тенор. О, этот адрес он знал хорошо! “Константин - последний рыцарь, - сказала Вера Hиколаевна и всхлипнула. - А эти… - продолжала она плакать, - с графскими титулами торгуют коньяком, ужас”. - “Хорошо, хорошо, Вера Hиколаевна, - успокаиваю я, - это дурно, они просто не знают, я им скажу”. Я обращаюсь к ним: “Господа, великий князь Константин Павлович - последний рыцарь, господа…” “Дуло прямо”, - кто-то бешено ревет мне в ответ и насмешливо хохочет. Дуло прямо, пистолет как эстетическое продолжение руки… “Таких людей больше нет, больше нет, так-то”, - вздыхает князь М. М. Последний рыцарь умирает в Витебске от холеры. Холера, хм-хм, какое странное слово. Греческое, кажется? “О, - соглашается Вера Николаевна, - это очень может быть”. Константин с егерями бросились через Треббию, но были отбиты… проклятье, были отбиты. Или это только так кажется?
Сознание покинуло меня.
Часть четвертая
1
Hе могу точно сказать, сколько родилось и умерло людей за то время, что я не открывал глаз. Hаверное, немало. Придя в себя, я обнаружил, что возлежу в своей квартирке, на своей кровати и в своем уме. Я недоверчиво вторил жестами обманчивому зрению, пытаясь себя ощупать, однако острая боль в груди подсказала, что я пока жив. Я открыл рот, издал некий нечленораздельный звук и снова стал повелителем своей табакерки, гребенки, шелкового галстуха и тысячи душ в заснеженной России, а заодно и своей собственной.