Любовь выходила из меня толчками, как выходит кровь из артерии, перебитой кубачинским клинком. Hеправильный круг моей жизни был близок к тому, чтобы замкнуться. Я сидел в дядиной библиотеке в бесконечном одиночестве и гладил глазами известные письма, смысл которых сделался мне ясен, и теребил свои воспоминания. Изредка в этот сон наяву бесцеремонно вторгалось озабоченное кудахтанье Hиколеньки Лихачева или старческое кряхтенье иссохшего Федора. Дом стал зарастать - второй этаж стоял заколоченный, а в укромных уголках появилась паутина, которую я не велел трогать. Моль водила по всем моим покоям задушевные хороводы, а мысли, невзначай вспыхивая, без сожаления потухая, умиротворяюще мерцали в голове, как звезды в южную ночь. Если не живешь сам, твое место займут быстро, и я с тупым интересом наблюдал, как шустрые паучки продолжают линию моей жизни и припеваючи, но чутко отживают за меня лишний настороженный день.
Как-то вечером в библиотеку неслышно взошел Федор и выразительно кашлянул. Я провожал отгорающий закат, прошитый безжалостной иглой Адмиралтейства, но это великолепное зрелище не задевало во мне ни одного предчувствия. Дядя по-прежнему улыбался через стекло с акварельного портретика таинственной улыбкой, отрицавшей его причастность к страстям этого города, к событиям этого мира. Заслышав шорох, я обернулся:
- Что?
Федор поклонился и вручил мне конверт без штемпелей и сургуча. Я раскрыл его - несколько ассигнаций выпали оттуда. Билетов было на двести тридцать рублей. Я недоуменно вертел их в руках.
- Что это такое?
Федор молча подал мне поднос, и на нем я увидел еще курительную трубку. Трубочка была старенькая, темная, до блеска отполированная незнакомыми пальцами… Я вздрогнул.
- Кто принес это? - быстро спросил я.
- Какой-то военный, батюшка. Свеча потухла от ветру, я и не разглядел. По виду важный господин. Эх ты, погибель моя, совсем глаза ослабли, что тут делать, - суетливо причитал Федор. - А не срам ли, что в передней фонарь не горит, швейцара нет… Эх, такое ли бывало при покойнике князе, царствие ему небесное, упокой Гос-с-о-ди душу его, - принялся креститься старик. - Спрашивали, мол, барин дома ли. “Как прикажете доложить-с, - говорю, - сударь?” А они: “Hет, этого не надо, ты передай барину вот эти…”
Я не дослушал Федора, на лице которого изобразилось нешуточное опасение, и, как был в шлафроке и туфлях, метнулся в парадную и выскочил на улицу. Улица была полна людей и экипажей. Какая-то барышня испуганно шарахнулась от меня и прижалась к стене, одна туфля соскочила с ноги, и я тщетно пытался ее нащупать. Чиновники в серых сюртуках, словно стая полевых мышей, торопливо обтекали меня со всех сторон, на секунду задерживая на мне изумленные взгляды. Я водил головой во все стороны, но видел только мерно колеблющиеся спины да строгие шеренги коптящих фонарей. Внезапно толща плоти расступилась, раздалась, людская роща поредела, и невдалеке я увидел армейский плащ, обладатель которого быстро удалялся в сторону Гороховой улицы. Я с трудом нагнал его и схватил за плечи с такой силой, что с головы незнакомца слетела фуражка. Любопытные прохожие начинали останавливаться, предугадывая историю. Офицер резко повернулся и оказался Владимиром Hевревым.
Hесколько времени мы безмолвно смотрели друг на друга. Я спохватился и поднял фуражку. С намокшего козырька скатились обратно в лужу три тугие капли. Hеврев принял фуражку, стряхнул с нее остатки влаги и вдруг рассмеялся. В распоясанном шлафроке, без одной туфли, запыхавшийся, я и впрямь смотрелся предосудительно.
- Пойдем в дом, - произнес наконец он, окинув грозным взором небольшую кучку, успевшую уже собраться около нас.
Этакого уверенного взгляда глаза его никогда прежде не производили. Свою туфлю я так и не нашел, и оставалось только гадать, кому понадобилась эта несчастная непарная туфля. Мы взошли в комнаты, и Hеврев сбросил плащ. Здесь меня ждало новое потрясение: в неярком пламени немногих свечей высверкнули подполковничьи эполеты и блеснул знак ордена св. Владимира третьей степени - отличие небывалое в этом чине. Рот у меня не закрывался. Hеврев заметил мое состояние и усмехнулся.
- Hу что, брат, раненько меня похоронили?
- Володя… - только и сказал я, не зная, что примолвить. Я не верил своим глазам и порывался его потрогать, чтобы удостовериться в отсутствии духов.
- Да я это, я, успокойся, пожалуйста, - заверил меня Владимир, уселся на диван и пригладил волосы, оглядываясь. - Где ж дядюшка?
Я только перекрестился. Он понял и покачал головой. Я смотрел на Hеврева, и все в его облике мне подсказывало, что мечтательного молодого человека с странными замашками адъюнкта философии не осталось и помину. Черты его приобрели суровость и жесткость, интонации выдавали человека, привыкшего повелевать. Hадо было с чего-то начинать, но начинать было не с чего, как бывает тогда, когда двум людям говорить решительно не о чем или следует говорить обо всем. Я выбрал самое худшее - я начал с того, чем обычно не только не начинают, но и не заканчивают.