Москва катила все дальше и дальше, вбивала в древние глины исполинские цементные трубы, засыпáла котлованы, заливала асфальтом, уничтожала без следа, громоздила новостройки башни за башнями, и по утрам на остановках и на перронах метро народу – гибель, и с каждым годом все гуще, и каждый раз, возвращаясь в Москву из Ленинграда или из отпуска, Лёля удивлялась: «Откуда столько людей? Приезжие понаехали? Дети повырастали?»
Мы всё воображаем, всё достраиваем, всё лепим то, что прочитали, и то, что слышали, все надеемся воскресить, восстановить, домыслить, объясниться в любви тем, кого уже нет, пусть даже люди и живы, как Елена Борисова, Лёля, мать Мореухова, – но, даже если живы, они изменились навсегда. А мы всё вспоминаем – 1974 год, брежневский застой, толстые журналы, личные драмы, частная жизнь, интеллигенция семидесятых, образованщина, умиление перед церквушкой на Калининском, очереди на Тутанхамона, макулатурные книги, привезенные из деревень иконы, перепечатанная на машинке Цветаева.
Лёля тоже писала стихи, тоже думала,
И все-таки был в романе с Васей как-то неприятный тоскливый душок – наверное, потому, что у Васи жена и сын, и иногда, уже зимой, когда они обедали в ресторане, Вася как-то стыдливо оборачивался, и в лице его появлялось что-то сырое, непропеченное, непривычное. И чем больше Лёля смотрела на Васю, тем больше поднималась в ней жалость, жалость, и смутная радость, и чувство превосходства: у нее было таинственное что-то, нужное для счастья. Потому что она была счастлива и могла делиться с другими своим счастьем.
Этим летом вернулась из Крыма, сразу позвонила ему на работу, потому что знала – возмутительно хороша, обжарилась на солнце дочерна, светлые волосы выгорели до цвета соломы, нежная немецкая помада придает губам влажный и какой-то очень свежий, девический блеск, а на смуглом лице яснеют синие глаза. И когда они лежали потом в опустевшей отпускной порой квартире какого-то Васиного приятеля (они всегда встречались в таких квартирах), и Васины руки казались белыми на ее закопченном теле, и она, как всегда, жалела его, гладила по белесым, незагорелым плечам, рассказывала что-то про мать, про отца, про то, что тот скоро выходит на пенсию, может, переведут в Москву, друзья похлопотали, чтобы ближе к пенсии – в столицу. Как-то сообразила, что никогда не говорила с Васей о своих родителях, стала рассказывать, про то, как папа брил по утрам голову, весь в белой пене, и шутя мазал ей нос, а она смеялась, мама читала по вечерам сказки Пушкина, и, наверное, это она привила Лёле страсть к поэзии, вот она в Крыму новое стихотворение написала, хочешь, прочту? Но тут Вася как-то вдруг замялся, стал быстро одеваться, засуетился, у метро клюнул мокро в щеку и исчез в летней толпе – белокожий, нелепый, так и не отдохнувший этим летом.
Прошел месяц, и все крымское отлетело, а может, просто навалилась Москва с осенними холодами, дождем, спехом, работой и беготней по магазинам в поисках туфель на каучуке для мокрой погоды. И только поняв,