— Мне показалось… Я не могла тогда точно вспомнить… Не кричи, Люсьена, ты-то откуда знаешь, что кимоно потерялось на улице?
Люсьена схватилась рукой за сердце, лицо побледнело.
— Что же ты такая подлая? Ну, струсила тогда, а сейчас зачем врешь? Мне Жанна Морозова все рассказала. Она видела, что ты положила на диван одну коробку, пакета на ней уже не было. Но Жанну заела совесть, она пришла, рассказала, а с тебя как с гуся вода.
Я могла бы сказать Люсьене, что пережила и перестрадала побольше Морозовой, чуть не потеряла самое лучшее, что было у меня в жизни, — Любочкин дом. Тети Тани не было в той второй моей жизни, и я не чувствовала перед ней вины.
Люсьена вытащила кисет, дрожащими пальцами насыпала на папиросный листок табаку и закурила. Дым клубами поплыл к двери. В вестибюле никого из ребят не было, только уборщица сторожила на вешалке пальто. Она молча глядела на нас и ничего не сказала, когда Люсьена закурила.
— Я приду, извинюсь перед тетей Таней, — сказала я.
— Не вздумай, — тихим голосом ответила Люсьена, — не нужны ей твои извинения.
Через месяц Глафира Степановна спросила:
— Ты совсем от нас отказалась?
Я могла бы ей сказать: я не отказалась, я вас всех потеряла по дороге в госпиталь вместе с кимоно. А Глафира Степановна могла бы ответить: «Нельзя терять людей вместе даже с очень красивой шелковой тряпкой. Приходи. Тебе еще долго жить на свете. Когда-нибудь ты поймешь, что твоя вторая и единственная жизнь в войну была в моем классе».
Но я сказала ей совсем другое.
— У меня двойки. Какой я пример, какая вожатая?
Я училась в первой смене и видела теперь Шуру, Жанну и других девочек изредка и случайно. Любочка, когда я встретилась с ней в конце учебного года, сказала:
— Я знаю, почему ты к нам больше не ходишь, ты меня уже не любишь.
Я погладила ее по голове и перевела разговор на другое.
— Как вы теперь без Диомида? Не голодаете?
— Герман Иванович приносит, — ответила Любочка, — и тетя Оля тоже.
Я больше не была у них вожатой. Исправила неуды и через год, когда наши войска освободили Минск, уехала с матерью из этого города. Только спустя годы я не до конца, но все-таки избавилась от боли, которая возникала всякий раз, когда я вспоминала шелковое кимоно. Я уже точно знала, что двух жизней у человека быть не может и что нельзя есть чужой хлеб за чужим столом.
КУДА ОНО УХОДИТ?..
— Оно сейчас ушло? — спрашиваю я девчонку с жесткой челкой на лбу.
Она смотрит на меня узкими глазами, облизывает побелевшие, в трещинах губы и не понимает, о чем я спрашиваю. Мы незнакомы. И откуда ей знать, что я люблю вот так, ни с того ни с сего огорошить человека вопросом.
— Я вас поздравляю, — шепчет она на всякий случай, — это такое счастье. Я даже не знаю, что мне сейчас делать.
— Надо дать домой телеграмму, — подсказываю я. — У тебя есть деньги на телеграмму?
— Да, да, — наконец кивает она. — Есть. Они умрут от счастья.
Мои от счастья не умрут. Если я пошлю телеграмму, папа прочтет и скажет сам себе: «Она жива. Остальное со временем выяснится». Марья, когда отец вручит ей телеграмму, будет ходить по квартире и искать очки. Потом будет по очереди искать то очки, то телеграмму. «Она сообщает, что поступила в институт», — не выдержит папа. Марья тут же охладеет к очкам и телеграмме и обиженно пожмет плечами. Она всегда обижается, когда что-нибудь значительное происходит не с ней, а с кем-нибудь другим, даже с ее родной племянницей.
Мы сидим с узкоглазой девчонкой в вестибюле института, и нет у нас сил подняться с мраморного выступа стены. Все ушли, а мы сидим, как приклеенные, и смотрим на доску с белыми листками. Там наши фамилии среди фамилий других счастливчиков. Если бы кто-нибудь догадался нас сфотографировать — это был бы снимок века. Так сказать, счастье в его чистом виде, материализованное в образах двух измочаленных надеждами и зубрежкой девиц.
— Оно сейчас ушло? — снова спрашиваю я свою подружку по счастью.
— Кто?
— Детство.
Она поднимает брови и молчит. Так молчат отличницы: всё знают, но не надейся, что подскажут.
— Мне надо точно знать, ушло оно или не ушло. — Я смотрю на нее, как удав на кролика.
— Оно уйдет постепенно, — говорит она. — Мы этого не заметим.
Вот все и ясно. Толковая, обстоятельная девчонка. Не влетит на ходу в лужу, не назначит свидание в пять часов утра. В сумочке идеальный порядок: чистый носовой платок, кошелечек, записная книжка. Домой не поедет. Пошлет телеграмму: «Приняли. Здорова. Общежитие дали». Родители пришлют ей денежный перевод. Она все рассчитает, найдет дешевую столовку и на оставшиеся деньги будет ходить по музеям и театрам.
У меня дар угадывать и предсказывать. Всем девчонкам из нашего класса я предсказала будущую жизнь. Все радовались и хохотали, только Лиля Белкина обиделась. Ей я напророчила троих детей и лысого мужа. Лилька считает, что выходить замуж — мещанство. Надо достигнуть чего-то великого в жизни, а потом, если проснутся материнские инстинкты, родить от любимого человека без всяких загсов, штампов и прочих предрассудков.