— А вдруг материнские инстинкты проснутся раньше, чем ты достигнешь чего-то великого? — спросила я ехидно.
Лилька фыркнула и вытаращила на меня свои ледяные с черными зрачками глаза. Было видно, как из них струилось презрение. Кто-то сочувственно пискнул:
— А как же ребенок без отца?!
Лилькин голос зазвенел от негодования:
— Какое отношение имеют отцы к детям? Кого из нас воспитал отец?
Я бы могла сказать: меня. Но Лилька так презрительно жрет глазами тех, кто перечит ей в споре, что лучше не связываться.
Эта девчонка, что сидит со мной на мраморном выступе стены, выйдет замуж через десять лет. Закончит университет, аспирантуру, получит квартиру и выйдет замуж за какого-нибудь Вадика, с которым училась вместе с первого класса. Сейчас ни он, ни она этого не подозревают. Он тоже сейчас сидит где-нибудь, бледный и растерянный, переживает свое поступление в институт. Через десять лет они встретятся кандидатами наук, поженятся и будут всем говорить, что любят друг друга с первого класса. Люди будут смотреть на них как на сумасшедших, потому что у всех нормальных людей первая любовь — воспоминание.
Обо всех я все знаю, а о себе ничего. Это значит, что со мной случится что-то невероятное. Оно уже началось, надо только не волноваться, взять себя в руки и спокойно, с достоинством выйти навстречу новой жизни.
— Я не поеду домой, — говорит девчонка, — это далеко и очень дорого. Я живу в Душанбе.
Мы расстаемся. Она идет по вестибюлю, худенькая, с черной косой. Я почему-то пережидаю, когда за ней закроется огромная дверь, и тоже поднимаюсь. Вечером я сяду в поезд, утром буду дома. А потом снова вернусь сюда. Самый лучший город с парками, музеями, театрами, толпами иностранных туристов будет моим целых пять лет. Здесь произойдет то главное и удивительное, что должно произойти в моей жизни. Я гляжу на прохожих: увы, это произошло без вашего согласия. Это произошло вообще непостижимо каким образом. Восемнадцать человек на одно место. Тридцать медалистов. Внезапно меня пронизывает страх: совпадение! Это кого-то другого приняли с такой же фамилией. Нет. Сердце возвращается из невесомости. Гуляева Анна Прокопьевна. Милый мой Прокоп-Укроп! Ни у какой другой Анны нет такого отчества.
На улице Горького три девчонки с обветренными лицами спрашивают, как пройти к ГУМу.
— Прямо, девочки, прямо и веселей.
Они улыбаются мне белоснежными зубами, крепкие такие, хорошие девочки, не сбила их с толку, не закружила столица: несут заработанные денежки в ГУМ, накупят обновок и себе и родным.
На влюбленных я смотреть не могу. На влюбленных смотреть нельзя. Некоторые этого не понимают и глазеют; перед влюбленными надо опускать глаза и говорить про себя: «Ребята, пусть хоть у вас это будет всю жизнь». А тем, кто ходит в обнимку, целуется на ходу, нужно смотреть в глаза: «Ну и как в царстве приматов?»
Мчатся машины. У входа в гастроном маленький водоворот: входят, выходят. Меня затягивает. Покупаю банку маслин, кладу в сумку и прямо у прилавка, стиснутая очередью, начинаю плакать. Плачу и двигаюсь плечом вперед, на выход. «Это разрядка, — объясняю себе на улице. — Это нервы. Весь мир должен расступиться в такой день, а они толкают». И еще эти маслины. Прокоп и Марья будут делить их, как дети: тебе большая и мне большая, тебе эта сморщенная замухрышка и мне замухрышка. И каждый ревнивым оком следит за другим: так они любят эту дурацкую, непонятного вкуса ягоду, которую почему-то редко продают в нашем городе.
Выхожу на улицу, прислоняюсь лбом к стеклу витрины. Чувствую, что умираю. У меня приступ любви к моим старикам. Не хочу в общежитие, не хочу на вокзал, хочу сейчас, сию минуту оказаться дома.
Любую квартиру называют домом. А у нас дом — дом. С красным петухом на коньке крыши, с двумя большими березами в палисаднике. На одной березе — скворечник из футляра старинных часов. Весь город знает наш дом, весь город знает Прокопа — главного архитектора города. Но даже самые близкие друзья не догадываются, какие же на самом деле Прокоп и его сестрица Марья. Это знаю только я. Знаю, как они грызут друг друга, как мучают меня, единственное светлое пятно в их жизни. Надо уехать от них и знать, что это надолго, может быть, навсегда, чтобы вот так, прислонившись лбом к холодному стеклу витрины, умирать от любви к ним.
Никто не подходит, не спрашивает, что со мной. Это не Ленинград. Я никогда не была в Ленинграде, но точно знаю, что там бы сразу ко мне протянулись интеллигентные, участливые руки.
В поезде я долго не могу уснуть. Москва слезам не верит. Моим слезам вообще никто не верит. Если бы у меня была мама, я бы, как все дети, плакала по любому горькому доводу. Но мамы нет, и мне некому плакать.