Для примера рассмотрим один его роман. Герой «Свинобурга» (автор здесь, как и в получивших обильную прессу «Синдроме Фрица» и «Спящей красавице», пишет от первого лица, что тем не менее вовсе не является поводом для отождествления его с фигурой лирического героя) после службы в Иностранном легионе попадает во французскую тюрьму, где некая мадам Борнь, по всей видимости – тюремный психолог, пытается вызвать героя на откровенный разговор и вынудить его рассказать о себе, чтобы, всколыхнув воспоминаниями придонную тьму, выудить оттуда причину его подразумеваемой психической травмы. Так начинается роман, и начало это по умолчанию сулит нам, что после исповеди героя совьётся сюжетная петля и всем, в том числе и мадам Борнь, впрямь станет ясно, как он дошёл до жизни такой, как очутился в Иностранном легионе, а следом – в комфортабельном французском узилище. Однако всё не так просто. Личность главного героя действительно становится своего рода стержнем, на который, как пропуска на штык кремлёвского часового, нанизаны его пронзительные откровения – воспоминания детства и юности, проведённых не то на окраине провинциального города, не то и вовсе в каком-то промышленном посёлке. Но это ничуть не проясняет картину.
Впрочем, строение книги всё же больше напоминает не штык, а чётки, где перебираемые бусины-воспоминания одновременно являются для героя (ну и, конечно, для автора) некой страстной молитвой – страстной и страшной молитвой Иова, стоящего на пепелище собственной жизни, стоящего по пояс в реке смерти, которая уже унесла или на глазах уносит всех, кто его окружал, кого он любил и ненавидел. Здесь уместно процитировать небольшой отрывок, своего рода мартиролог неприкаянного поколения, к которому герой «Свинобурга» относит и себя:
Моё поколение…
Я думаю о нём, о тех, кого уже нет. Река смерти несёт их… Леху Сарафана, которого нашли только через полгода, на мельнице, с изъеденным лицом, а шприц в его руке был как новенький.
Толяна Кузнечика, он повесился вечером, у него накануне были две девчонки, менты потом осмотрели квартиру, эти девицы спёрли мешок сахару, а наутро он уже висел… Маленький старый Толян, припадавший на левую ногу… Я потом носил его чёрные трусики, такие маленькие, такие современные, он ведь заботился о том, как выглядеть… Только совсем недавно он стал засыпать от рюмки…
А Серёга Крот, который подавился макаронами на третий день возвращения из армии… Вся кухня была декорирована тем, что он ел… Его уже похоронили, а макароны всё выметались и выметались из разных уголков кухни…
Таков пепел, оставленный героем в прошлой жизни, но по-прежнему стучащий в его сердце.
И даже авторские нововведения в области пунктуации, равно как и нарочитое отсутствие абзацных отступов, в ином тексте способные вызвать лишь снисходительную улыбку (в литературе модернизация формы слишком часто указывала на неспособность автора модернизировать содержание), в данном случае каким-то образом умудряются работать на замысел. Эти, казалось бы, немотивированные странности вдруг становятся уликой, дополнительным подтверждением отчуждённости героя, свидетельством его инакости, состоящей в болезненно обострённом чувствовании всего, что окружает его в повседневной жизни.
В этом смысле автор остался верен выбранным прежде теме и приёму. «Свинобург» по фактуре и фрагментарно-мозаичной организации текста стоит очень близко к «Синдрому Фрица». И герой там – приглядитесь-ка – один и тот же. Да и события то и дело перекликаются. Более того, порой ловишь себя на том, что это вообще один и тот же текст, только в первом случае показанный анфас, а в другом, так сказать, те же яйца – вид сбоку. Сам автор в нашем с ним разговоре так обозначает родство и различие первых двух своих книг: «Синдром Фрица» – это попытка создать апокриф детства, своего рода героический миф детства, «Свинобург» – это изнанка апокрифа, это смех над мифом о детстве героя.