И выйдя проводить американского писателя до метро, возвращаясь одна, я смотрю на светящееся окошко музея-квартиры, куда давно уже не ходит народ, и в котором я по-прежнему зачем-то сижу, я смотрю на действо белых ночей вокруг, с выплывающими из-за поворота канала лодками разных сортов и размеров, на жонглеров факелами, на играющих на ксилофоне детей, на шатающиеся по набережной по неизвестной причине толпы людей, и вспоминаю, как швед говорил, что у них в Стокгольме тоже белые ночи, просто нет этого бизнеса.
А когда проходит пора белых ночей и из города разлетаются мечтатели всех мастей, ко мне снова тянутся мои привычные визитеры, волокут обсуждать до боли знакомые, как мешки из «Пятерочки», проблемы, и с горячностью все обсудив и по обыкновению ни к чему не придя, мы идем к метро и в свете фонарей отбрасываем длинные тени, как свидетельство нашего существования в нетуристский сезон.
В пределах очерченного круга
Мы песчинки, мы два крохотных вектора двух враждебных сил. Теперь я знаю, фильмы про вампиров не вымысел — они не лишены основания. Глупые старики не виноваты, они орудие, их уже наполовину забрало то черное и отвратительное, чему нет названия, они и хотели бы, да не могут, у них нет сил сопротивляться, им велено заграбастать как можно больше, чтобы превратить живое в такой же, как они сами, уже готовый к утилизации материал. Обороняясь, мы сопротивляемся, используя все доступные средства, мы пытаемся вырваться и не даться и попадаем в ловушку: сопротивляясь яростно, и уже побеждая, мы даем слабину, нам жалко поверженных, нам стыдно, что наше поведение неподобающе, наши противники так несчастны и жалки, но злые силы именно на это и рассчитывают — посредством угрызений совести они продолжают атаку, и понемножку — помаленьку из нас уходит способность к борьбе, меркнет радость жизни, терпится-любится, делается привычным безрадостное существование, нас относит все дальше туда, где все уже приготовлено и выстлано, где золото букв и эмаль фотографий, а пока пилюли-болезни, горшки и прокладки, ежевечерние прогулки в аптеку, смещение понятий — еще совсем недавно чудесная живая жизнь вытесняется забравшимся в гнездо противным кукушонком — цепляющимся за шею ледяными руками по сути уже полумертвым существом.
И способность к сопротивлению мутирует: вместо того, чтобы резануть по живому, выйти из рамок, которые по прекраснодушному легкомыслию сами себе создали и решить проблему раз и навсегда, мы бунтуем в пределах очерченного круга, бессильно ругаемся, думаем, что даем отпор, сыплем интеллектуальными терминами, будто строча из пулемета, и испуганно глядя склеротическими глазами, наши мучители ничего не понимают, они покорно сносят наше бессильное тиранство, они знают, что сила, все равно, за ними, и чем более мы их третируем и поносим, тем более будем мучиться потом, хлопать дверью и убегать, и снова врываться, выкрикивать что-то обидное и бесполезное, опять убегать и возвращаться, и, в конце концов, мы смиряемся, запиваем или просто сдаемся и умолкаем, понимая, что прежняя свобода потеряна, и поскольку нет необходимой святости и доброты, счастье уже невозможно.
Иногда, конечно, все представляется по-другому: это неповоротливое существо полностью в твоей власти, вот доверчиво лежит на диване, подложив под голову костлявую ладонь, или по-детски радуясь, лопает мороженое, или послушно выполняет твои инструкции в ванной, или имеет еще наглость капризничать. но ты-то ведь могучий и всесильный и можешь подать нищему копеечку, да и какая, в конце концов, альтернатива — новинки ОЗОНа, горящие туры в Тунис, прочая мишура и дребедень?
А примеры можно нанизывать, как бисер на нитку: оживляется, если вдруг что-то и у меня заболит, с удовольствием спрашивает, а как же я теперь буду водить машину? Вовлекает в ритуалы, требуя, чтобы закрывали на даче сарай с рухлядью от вымышленных воров; ловишь себя на том, что машинально испугаешься, забыв закрыть, потом плюнешь, обозлишься, демонстративно распахнешь дверь, но с неотвратимой целеустремленностью шаркает к сараю и закрывает. Или мерещатся какие-то гадости и ужасы типа брошенной на стол дохлой птицы. Или причитает, как на паперти с выплаканными глазами: «бедный мой ребенок», и тут же с обидой: «тебе-то хорошо»… и: «пойду по миру, люди помогут…» Или когда, моя посуду, Гриша напевает «У Геркулесовых столбов…», деловито спрашивает, а почему это мы совсем не варим «геркулес»?
И, проводя отпуск на даче с Гришей и бабушкой, едя на велосипедах купаться, я рассказываю Грише, о чем собираюсь писать, и на его вопрос, а в чем же тут оптимизм, отвечаю, что — живем и не поубивали же еще друг друга.
— Это скорее страх перед Уголовным кодексом, — оптимистично итожит Гриша.
Еще день