— В дневнике можно на любой странице найти подпись этой страстной и в высшей степени эгоистичной натуры. Излияния любви, которые можно там встретить, никогда не имеют чёткости. Это изображение того, кого он боготворит. С другой стороны, им управляет неистовство самых низких желаний. Это ужасные и быстрые циклоны, в смерче которых затонула эта высокая сообразительность, эта чувствительность артиста. Он пил; он носил опиум, главным образом, окружил себя компанией девушек, связался даже с проститутками; он подбирал в ручьях и шатался с ними, два, три дня, реже, порочный, невежественный. Избежав циклона, он умчался и снова вернулся к одиночеству и медитации. Почти исключительной медитации. Поскольку он ничего не производил, ему нечего было и потреблять. Всё сжёг его собственный пыл. Он прятал только новый рассказ о своей жизни; он добросовестно, но без комментариев, отмечал подробности своих выходок. Укрывшись в лачуге Барселоны, оказался в монастырской тюрьме, затерянной в сердце Сьерра-Леона, рядом с отбрасывающей синюю тень стрелой на охровой стене, обозначающей палящий день. Чистые воды, лимоны и горькие молитвы Святого Иоанна Креста. В другом месте читаем:
«Я провёл три сумасшедших дня и три адские ночи, в Праге, с еврейкой, прекрасной, как медная ваза. Ей четырнадцать лет, с девяти лет она служит с матросами на реке. Её зовут Сулка. Она кусается, как молодая собака, и она алчнее всех во всем своём племени. Но оказалось, что она показывает когти настолько, насколько я её ударил. Она мне очень понравилась. Ревнивые матросы вознамерились выламывать дверь каждую ночь. Затем они удалились по мощёной алее, хриплым голосом напевая песни, слышные в ночь рыбалки на берегах Иллирии. Однажды ночью я подумал, что перед домом кто-то убит. Я услышал крик и вышел. Удар перевернул меня, и через день я нашёл окровавленную фигуру, сидящую напротив кабестана пристани. Полиция допросила меня и очень низко раскланялась предо мной, когда я сказал, что я турист, жертва нападения.»
И то же самое в Толедо, в Неаполе, в маленьких неизвестных городках, где он появлялся вечером, в тревожный час, где сразу, задыхаясь, он находил плохое место, с облупившимся ограждением в углу окна, эти траурные рты, эти утомлённые плечи, эти бережливые груди, эти тёмные острова порока и несчастья, по которым он бродил, побеждённый, словно большая обезумевшая птица.
Странная вещь. Не было приключения, во время которого он произнёс бы слова любви. Это дикий эгоист. Он видит только себя; он не дивится собственной жажде. Опьянённый одиночеством и мыслью, он приходил вертеться возле бедных захоронений и страстно питаться гадостью.
Я не понимаю.
Однажды мне открылась его тайна.
После его смерти я прочитал написанное им. Этот человек пострадал: пострадал до такой степени, что вынужден был пойти на смерть.
И я не понимаю.
— Вы поймёте, Трамье, — сказал Ван ден Брукс, — вы поймёте, когда перестанете быть только врачом.
— Грязные слова, грех, мерзость всё время возвращались в его дневник. Для него это любовь, проявление любви, суть которой, независимо от предмета, в грехе. Опять этот религиозный атавизм. И вот чего я не понимаю. По-моему, нормальная любовь здоровая, гигиенически рекомендуемая и требует связи видов. В ней не должно быть отчаяния. На этом всё.
— О нет! — со вздохом прервала его мадам Ерикова.
— Я понимаю, дорогая мадам, и стараюсь быть галантным с…
— Нет, не понимаете, Трамье, совсем не понимаете, — ответил Ван ден Брукс, извлекая из своей носогрейки клубы ореолов серого пепла. — Прочь галантность, прочь гигиену.
Флоран — абсолютный разум; кроме того, каким бы парадоксальным это не казалось, он на пути аскетов, монахов, всех тех, кто неспособен принести в жертву социальным связям участок своего чудовищного индивидуализма как самый лёгкий предмет своей веры. Это анархист, подобный монахам, приемлющим дисциплину лишь ради того, чтобы сделать свободнее собственную жизнь, без всякого духовного вмешательства. Флоран неспособен покориться моральным требованиям, как неспособен он и лгать, ибо ложь есть покорность.
Золото, друг наш, одарённое духом яростнейшей независимости, оказывается, одержимо ужаснейшим из демонов. Одержимо — слово, которое я использую специально, зная, что вы улыбнётесь, Трамье, и вы, Леминак, охотно проявляющий скептицизм в вопросах невменяемости.
Я не знаю продолжение дневника Флорана. Я предвижу его. Я угадываю. Мы уже понимаем, что Флоран одержим этой странной страстью, которую я называю любовью к унижению.
— Больной эротизм, как я всегда и думал, — сказал Трамье.
— Это только часть вопроса, даже дурная часть. На этом лице отпечаток двуликости, повторяющихся поворотов к свету и тьме.
Для Флорана любовь — это, с одной стороны, потребность разума. Есть ли в сообразительности нечто, что не было бы той же формой любви? Но нормальная любовь — лишь ступенька, ступенька посредственная, когда не поднимаешься к великим грезам мистики, к этому пику, где нетленное пламя смешивается с истлевшим.
Александр Сергеевич Королев , Андрей Владимирович Фёдоров , Иван Всеволодович Кошкин , Иван Кошкин , Коллектив авторов , Михаил Ларионович Михайлов
Фантастика / Приключения / Детективы / Сказки народов мира / Исторические приключения / Славянское фэнтези / Фэнтези / Былины, эпопея / Боевики