Но это воспоминание постыдное и, следовательно, не имеющее к Роберту никакого отношения. Он появился во второй мой приезд в Армению. Я уже девушка-подросток с модной стрижкой «под мальчика», на мне розовое трикотажное мини-платье, и тетки «выводят меня в свет», то есть к родственникам и знакомым родственников. И тут я впервые узнаю, что жить, оказывается, можно не только в коммунальной квартире, но и в собственном доме. Мы у очередных знакомых наших знакомых. Мы сидим на солнечной веранде, все окна распахнуты — и вокруг нас плещет, звенит и сверкает сад. Перед нами столик с фруктами, их много, и они разные, но я вижу только огромные, багровые с синеватыми вкраплениями гранаты. Они источают нестерпимый зной, и в соседстве с ними блекнут и нежно-розовые персики, и смугловато-бледные груши. Хозяева наши — пожилая чета репатриантов из Франции — упорно пытаются накормить нас обедом. Мы столь же упорно от обеда отказываемся, потому что это уже пятый день визитов, и результаты армянского гостеприимства налицо, вернее — на наших значительно округлившихся лицах. И вот в самый разгар наших темпераментных пререканий с хозяевами за моей спиной что-то зашуршало, и мужской голос с легким акцентом произнес: «Но может быть, мадемуазель хочет кофе?» — «О, Роберт! — обрадовалась хозяйка. — Что так долго?» Я обернулась и, раздвинув лезущие в дверь упругие ветки, на веранду то ли из сада, то ли прямо из моего детства шагнул мужчина. «Роберт», — сказал он. На столе полыхали источающие багровый зной гранаты. Дом был действительно домом, а не двумя комнатами в коммуналке. А я была уже не девочкой-подростком, как минуту назад, а взрослой барышней — «мадемуазель». Не знаю, кем он приходился хозяевам, не помню, куда он потом делся. Его потеснили другие впечатления — Севан, Эчмиадзин, Дом-музей Сарьяна... И он отошел на задний план, на задворки моего сознания — туда, где уже обитали те, другие, Роберты.
А я ушла вверх по лестнице жизни... И вот, одолев — треть? — половину? — этой винтообразной лестницы, очутилась в мастерской художника — в старом доме с сюрпризами, где кувшин оказывается храмом, ступка — свечой и одновременно — скважиной, где за десять минут рождаются, набухают соками и, истекая нестерпимым багровым зноем, агонизируют гранаты... В мире, где предметы не настаивают на своей внешней индивидуальности, оставаясь верными лишь одному — неизменной способности к изменениям. Кофеварка на очередной картине из серии «Посуда» оказывалась похожей на муравейник, лицо матери на портрете было лицом раскаленной потрескавшейся от зноя земли, лицом памяти, ибо земля — это собирательная память человечества: столько нас уже вернулось в ее материнское лоно, принеся с собой обратно все то, что познали мы в этом мире, в который были некогда исторгнуты из нее, что, наверно, тяжело ей это знание. Так же как тяжела собственная память этому дому в Метехском переулке, где в 1915 году дед художника, купец второй гильдии Аршак Арутинович Кондахсазов приютил беженцев из Западной Армении, спасшихся от резни, — около тридцати человек, истощенных голодом, обезумевших от зрелища зверской расправы, учиненной над их родными и близкими. Как долго переполняла эта память дедовский дом, чтобы через десятилетия взорваться красной болью, чудовищным цветком на картине внука.
— Я написал «Гранаты» после того, как прочел сборник документов «Геноцид армян в Османской империи», — говорит Роберт и смотрит на меня. И я смотрю на него — и вижу летний полдень, веранду, залитую светом, в доме армян-репатриантов, столик с полыхающими гранатами и человека, который, раздвинув лезущие в дверь упругие ветки, то ли из сада, то ли прямо из моего детства шагнул в дом. Красный кувшин отразился в синем зеркале — и я попала в тот мир, где нет времени, ибо там смыкаются детство, юность и зрелость, в мир, где Роберт был Робертом.
Потом, после просмотра картин, мы вчетвером что-то ели, сидя за низким столиком внизу, в гостиной. Мы, то есть Роберт, Лариса и я. А четвертой была женщина с именем, похожим на нежное название растения, — Вика. Я не знала, существует ли растение с таким названием. Но оно должно существовать, ведь растет же где-то не менее загадочная юкка. Значит, должна быть и Вика. Она растет где-то далеко, а женщина ничего не знает об этом. Как же она живет, даже не подозревая о том, что она чудесное растение, живущее вдали от самой себя?
Кстати, я оказалась права. Потом, позже, я узнала, что вика действительно существует в природе, только это кормовое растение. Я ужасно обиделась, потому что моя Вика, которая на третий день нашего пребывания в Тбилиси так отважно карабкалась по невообразимо узким и постоянно обрывающимся тропинкам на гору к Нарикале (ведь надо же показать Ниночке старый Тифлис), ну просто никак не могла быть каким-то там кормовым растением. Я ведь непреложно знала, что она — нежный, пышный куст с тонкими, но упругими веточками и темно-синими, почти что черными, тугими ягодами. Иной и не могла быть жена этого удивительного художника.