А потом и юкка чуть не лишилась для меня своей загадочности. Мы ехали на машине по Грузии. «Смотри, смотри, — стала подталкивать меня Лариса, — вот это называется юкка». — «Не буду смотреть», — упорствовала я, боясь оказаться в том положении, в которое в свое время попал поэт Евгений Винокуров: «И вот передо мною Ниагара — и хочется воскликнуть: «Ну и что?!» Так я не узнала, как же все-таки выглядит юкка. Зато мне удалось сохранить в себе более важное знание: юкка так же прекрасна, как и Вика.
Но я опять отвлеклась. Все это было потом, а сейчас мы вчетвером что-то ели, сидя за низким столиком внизу, в гостиной. Не помню, что именно, почему-то запомнились лишь лобио и виноград, столь отрадные моему кавказскому нёбу, так редко входящему в соприкосновение с этими божественными порождениями южной земли. На столе стояла бутылка, вполне достаточная для того, чтобы возбудить жажду сердечных излияний, но совершенно недостаточная для того, чтобы возвести собеседника (в данном случае — меня) в ту степень раскованности и легкомыслия, при которой можно без напряжения высказывать — вытаскивать из себя — самые сложные, самые дикие, а потому, быть может, самые верные мысли. Думать вслух, не думая, а просто извлекая из себя все эти ни с чем не сообразные слова (а может быть, на самом деле сообразные, только не с чем-то нам уже известным, а с чем-то смутно ощущаемым), протаскивая их на поверхность прямо из подсознания, минуя бдительный контроль своего маленького, но неумолимого к подобной контрабанде «рацио». Увы, он все еще был на страже. И общение наше протекало приятно, но сдержанно. Мое желание «обняться душами» становилось нестерпимым. И, хмелея от невообразимой смеси застенчивости, нахальства и еще каких-то более сложных и мне самой не вполне понятных чувств, я воинственно сжала в руке бокал (и как он только не треснул!) и глухо выкрикнула:
— Я хочу произнести тост!
Ясные, приветливые лица обратились ко мне.
— Хотя у нас на Кавказе и не принято, чтобы женщина произносила тосты, — сказала я, — но я все-таки хочу поднять бокал за вас, за ваш дом, в котором я смогла позволить себе роскошь, да, именно роскошь — чувствовать себя как дома.
Это было неправдой. Неправдой вдвойне. Во-первых, потому, что «у нас на Кавказе», а тем паче в таких интеллигентных домах, женщина давно уже не сидит на кухне, когда «джигиты разговаривают», а вполне равноправно присутствует за столом и, конечно же, может произнести тост. Никто ей в этом препятствовать не станет. Но это еще была вполне невинная неправда. Настоящей неправдой было другое. Я отнюдь не чувствовала себя «как дома». Надо было быть совершенно слепой, глухой, лишенной обоняния и осязания, чтобы «чувствовать здесь себя как дома».
Дом жил своей, ведомой только ему жизнью. Это был добрый дом. Он с благожелательным интересом приглядывался к гостям и позволял вступать с собой в контакт. Но вряд ли он стал бы терпеть чье-либо бесцеремонное любопытство. Он был дружелюбен, но фамильярности с собой не позволял. Дом был стар, намного, очень намного старше меня. Он вынянчил уже не одно поколение — и многие из тех, кого он помнил еще бледно-розовыми, сморщенными от мук рождения младенцами, давно уже завершили свое восхождение по лестнице жизни и перешли в иные пространства. И дом был посвящен в таинство этого перехода. Он слишком много знал о жизни и смерти, но даже Роберту, полноправному наследнику, выдал далеко не все из той информации, которую хранил в ячейках своей памяти. И потому все лестницы на картинах Роберта (а он любит рисовать лестницы) ведут в неизвестность. И может быть, трюк с балконом — это было предупреждение мне. Потому что, когда мы, попрощавшись с хозяевами, вышли на улицу, балкон вдруг обнаружил свое присутствие. Он неожиданно навис над нами, проступив из каких-то неведомых глубин дома, в которых до этого таился. По всей видимости, дом хотел дать мне понять, что он сам распоряжается своими тайнами и позволяет их видеть далеко не всем и не всегда. Дом защищался от меня? Думаю, что скорее всего он защищал меня от самой себя, от того хищного стремления, которое таится в любом человеке, а тем паче в писателе, — от разрушительного и саморазрушительного стремления схватить тайну руками. О, эта жадность к проникновению в суть — человека ли, предмета, явления!..