Интересно, что придает здесь больше решительности: стеклянный лифт больницы, превращенной в музей, или живописный ад Пикассо? Или священный гнев, что стал пульсировать в моих венах, когда я увидел «Гернику» в натуральную величину и слипшихся вокруг нее, словно пчелы на прогорклом варенье, туристов. Непреклонная служительница музея с каменным выражением лица препятствовала любому щелчку фотоаппарата — фотографировать запрещено. «Герника» — чудовищная, анархическая фреска, где конвульсивно бьется мировая слава художника. Перевернутый вверх дном мир, который вопреки всему продолжает жить, грубые линии, беспорядочные и мощные эмоции — разве этого нет у никому не известного Фернандо? Но Пикассо писал картину для Всемирной выставки 1937 года, он был уверен, что ее увидит весь мир. И это уже в порядке вещей.
— Тебя что-то беспокоит? — спросила Надя.
— Как ты думаешь, чем отличается произведение Пикассо от произведения Фернандо, кроме того, что первое — холст, а второе — монумент?
— Талантом? — иронически заметила она.
— Скорее репутацией. И замыслом, а еще — идеологическим обязательством. Пикассо восстает против смертельного насилия, которое организовали Франко и нацистская авиация; Фернандо прославляет любовь Бога. Художник обладает преимуществом смело выражать политическую точку зрения, и тогда его творение становится символом.
— Ты прямо-таки преклоняешься перед своим Фернандо. Что же тебя так привлекает в этом старике?
— Он трогательный и стойкий, но вернемся к «Гернике» и собору. Я не вижу между ними художественного различия, я их ставлю на один уровень, причем у старика, как ты его величаешь, больше размах. Оба они создают как ерунду, так и шедевры. Пикассо меня часто разочаровывает, особенно своими эскизами. Вот если взять Дали, то в каждом его полотне звучит вопрос, каждое полотно держит в напряжении несколько долгих минут как разноцветная молния, которая остается в мыслях надолго. Ему свойственны такие утонченность, разнообразие, виртуозное чувство тревожности… потрясающе! Даже его скульптура «Бюст Жоэль» меня надолго очаровала…
Надя уничтожила мою атаку одной фразой:
— Все это субъективно.
О, эта женская способность сразу добраться до самой сути, пока самец изворачивается. У Нади красивый глубокомысленный профиль. Ее пленила мощь холста. Собственные видения сплелись с видением Пикассо и овладели ею. Стоит ли ревновать к мертвому художнику? Может ли духовность по сути своей быть чем-то чувственным? И вдруг я этого возжелал как революционер.
— У меня такое впечатление, что «Герника» и гражданская война — это определенные клише вашей самобытности. Словно перед туристами прокручивают кинопленку под песню тридцатых годов, запись устарела, голос трещит…
Она прошептала:
— Ты думаешь, если мы вместе смотрим картину, значит, надо обязательно все комментировать?
— Но ведь хочется поделиться впечатлением.
— Поделиться… или нарушить тишину?
— Чем тебе не нравятся мои комментарии?
— Ничем. Глядя на эту картину, я думаю о Фернандо и его отце. О том, как эта политика-шлюха и никудышные идеалы разорвали их семью. Отец боролся против Франко, представляя себя солдатом Христа. Но принадлежать одновременно Богу и свободе невозможно. Это же шизофрения. Ты представляешь состояние маленького Фернандо и его матери?
— Его мать была набожной как просфора, и он пошел по ее пути, последовал ее примеру. Поэтому отношения с отцом у него осложнились…
Надины глаза заблестели.
— Ну, а где же ты?
— В эту минуту я здесь.
— Но Фернандо — не твой отец, и ты — не его сын. И вы не наверстаете вместе того, что утеряно для него, а ты, если не позвонишь, рискуешь потерять…
— Надя, оставь моего отца в покое! Я не нуждаюсь в твоем психоанализе, если только не хочешь заставить меня сбежать.
— Ты уже бежишь.
— Я бегу?!
—
— Я бегу от тебя?!
— Ты что-то скрываешь от меня, чего-то не договариваешь.
— Но в отсутствии тайны пара долго не продержится.
— Ты считаешь, что наша история продолжается? — произнесла она иронично. — Как воспринимать эту новость, как хорошую или плохую?
Я умолк. Молчание — мой щит, моя броня. Напротив нас — новое скопление туристов. Напрасно они старались быть иными, все равно оставались одинаково банальными. Англичанин походил на англичанина, который ему предшествовал, японец — на японца. Те же шорты, те же сандалии. Те же шумные дети. То же глупое механическое желание нарушить запрет и сфотографировать «Гернику», то же экзогенное чувство — стоя перед гениальной картиной, возомнить себя невесть кем. Желая ускользнуть от этой монотонности, я решил стать писателем.
— У меня с отцом никогда не было доверительных отношений, — прервал я молчание. — Он был слишком властным. Мать меня лелеяла, а он… со своими длинными черными усами… был всегда чересчур суровым. Но главное…
— Что же главное?
— Он никогда не верил в мои мечты.
Она слушала меня внимательно, ее глаза еще сильнее заискрились.
— Ну и что? Это тебе надо верить в свои мечты, а не кому-то другому.