— Решение трибунала по вашему делу отменено по протесту Главного военного прокурора как недостаточно обоснованное. Военная коллегия постановила передать на новое рассмотрение со стадии судебного следствия в новом составе трибунала.
— Что это значит? Я опять арестован?
— Нет. Решения о мерах пресечения не принималось. Но вы должны дать подписку о невыезде.
Ощущение такое, словно нырнул, было, глубоко в омут и опять вынырнул… Вокруг свет, звонкость, простор…
— А когда будет новое слушание?
— Пока неизвестно. Вероятно, скоро.
Ухожу, и по дороге снова наваливается ужас. Это у них просто сейчас не было ордера, а потом придут. Может быть, еще сегодня.
Прихожу домой, задыхаясь от быстрого шага, от панически мечущихся мыслей. Маме стараюсь объяснить возможно осторожнее, чтобы не завопила, не напугала девочек: они уже вернулись из школы. И соседям не надо знать. Начинаю рыться в бумагах, в книгах, отбирать на уничтожение — немецкие трофейные газеты, журналы и книжки, сохранившиеся еще от моих приездов с фронта, издания двадцатых годов, книги «врагов народа» — Пильняка, Бабеля, Бруно Ясенского, конспекты, письма, которые могли бы показаться подозрительными. Все это я рвал на мелкие клочки, выбрасывал в уборную, жег в старом тазу… Разумеется, украдкой, чтобы не заметили.
Пришла с работы Надя, стала мне помогать. Мама побежала к адвокату. Звонили друзья и знакомые. Что-то говорили о работе, приглашали в театр, на дни рождения. Что я мог им отвечать?
Вчера еще это была и моя жизнь, а теперь?
… Когда в феврале сорокового года смертельно заболел Владимир Романович Гриб, друзья пришли к нему в больницу проведать. Он спросил:
— Как у вас там дела на том свете?
Эти слова тогда поразили меня и прочно застряли в памяти, хотя я не мог объяснить почему. В подъезде больницы на Пироговской все время толпились его друзья, студенты и аспиранты. То и дело кто-нибудь убегал добывать лимоны, аскорбиновую кислоту, тогда она была еще редкостью, ее доставали через летчиков, водивших самолеты в Берлин. В просторном вестибюле мы сидели, стояли, курили, тихо разговаривали, все уже знали, что надежды нет, что чудес не бывает… Белокровие. Но мы расспрашивали выходивших от него родственников, радовались, когда температура поднималась с 35,7 до 35,9, когда уровень гемоглобина сохранялся вот уже вторые сутки. Ведь он был еще жив… В подъезде больницы мы говорили об институтских событиях, о сообщениях из Финляндии — наши войска наступали на Выборг, — в театре Ленсовета премьера «Марии Стюарт», поразительно играет Половикова.
Владимир Романович был еще жив, но уже вне жизни — этой нашей и всякой жизни. Уже на том пороге, за которым черное ничто. Почему черное? Но именно так всегда ощущалось — черный холод без дна, без краев…
О последних днях Гриба, об этом «как там у вас дела, на том свете?» я вспоминал тогда, разрывая книжные страницы и механически откликаясь на телефонные голоса.
— Да, да, конечно, буду. Очень рад. Приду, если буду свободен.
ЕСЛИ ТОЛЬКО БУДУ СВОБОДЕН.
— Нет, я в общем здоров. Просто что-то голова болит. Устал, да, да, с похмелья.
— Конечно, позвоню и приду. Если только буду свободен. Спасибо, привет вашим.
ЕСЛИ ТОЛЬКО БУДУ СВОБОДЕН.
Все они были тот свет, а я не знал, где буду завтра. Может быть, уже через час опять в бутырском боксе и все сначала…
Эту ночь я не спал, слушал сонные шорохи комнаты; мы жили вшестером: родители, девочки, Надя и я — на 17-ти метрах, в закутках, перегороженных буфетом, шкафом, ширмой. Я выходил курить на кухню, холодел от ближнего урчания машин — за мной?
А что, если просто одеться и уйти? Деньги еще есть. Одеться потеплей. Паспорт сохранился довоенный, я не сдал его тогда, в 41-м, позабыв дома, а после освобождения мне его продлили по справке. Пойти на вокзал и уехать… На восток, на север, куда глаза глядят. Завербоваться к геологам, я ведь могу и фельдшером.
Всесоюзного розыска быть не должно — знал, что розыск назначался только по делам о шпионаже, терроре, тяжелой измене родине или об активном участии в контреволюционных организациях. А там начну другую, совсем другую жизнь. Сменю имя — потерял документы. Буду жить в лесу, в глуши, работать за десятерых. И потом выложу: вот мои книги «Об основах коммунистической этики» и «Почему фашизм победил в Германии».
А что будет с Надей? Ей недавно предложили быть председателем завкома, она член партии, и ведь, конечно, ее обвинят, что содействовала побегу. И отца тоже. Что с ними сделают? Что будет с друзьями, которые за меня заступались?
Если не станут меня ловить, на них еще злее отыграются. А если поймают, как я тогда докажу, что я прав? А если и не поймают, ведь бегство пуще, чем самоубийство — признание вины, подтверждение того, что говорили мерзавцы.
Нет, я не мог убежать, не мог убежать от себя.
Еще несколько ночей я плохо спал, вскакивал, внезапно разбуженный шагами на лестнице или во дворе — опять вернулся тюремный сторожевой слух.