Однажды вечером все же пришлось поднимать по тревоге взвод наружной охраны. Днем прибыл новый этап, в котором оказалось несколько «сук», а с одним из предшествующих этапов приехали воры, недавно воевавшие именно с этими суками в другом лагере. После вечерней поверки между двумя бараками начался бой. И с вышек застрекотали тревожные очереди автоматов. В лагерь ворвался бегом конвойный взвод, вкатился грузовик с прожектором. Над крышами бараков зловеще-черными на фоне ослепительного лиловато-белого луча зачиркали красные, оранжевые, зеленые прерывистые линии автоматных очередей, стреляли в воздух. С полчаса тарахтели выстрелы, лаяли собаки, надрывные крики прорывались сквозь нерасчленимый гомон.
На следующий день Саша рассказывал с увлечением, подробно, как сражавшиеся проваливали друг другу черепа кирпичами, крушили кости ломами, лопатами, рубились топорами, резались ножами и кусками оконного стекла… Троих убили на месте, раненых не меньше десятка тяжелых. Их всех навалом в машину — и в Москву, в тюремную больницу. На вахте фельдшера — Алеха бесконвойный и тот старик — их перевязывали, тяп-ляп, лишь бы скорее. По дороге верняк подохнут еще сколько-то. Но сюда в больничку их нельзя. Теперь у нас не разбери-поймешь, кто на кого кидается, месть держит. Тут в зоне они бы всю дорогу резались.
После двух побегов, нескольких убийств и ночного сражения вечерние поверки стали очень длительными и нервозными. Всех зэка строили колоннами по пять в ряд на «центральной улице» лагеря. К нам в больничные юрты и барак приходили надзиратели с пастухами и считали, пересчитывали всех лежачих, остальным приказывали оставаться снаружи. Раньше поверки проводили мы сами — лекпомы и санитары — и потом только называли надзирателям общее число. Почти в каждом из рабочих бараков были амбулаторные больные, освобожденные от работы. Обычно их пересчитывал дневальный. Теперь их тоже стали выгонять в общий строй. Надзиратели орали, самоохранники погоняли палками и пинками доходяг, недостаточно быстро выбиравшихся из бараков.
Вечером, сразу же после поверки, за мной прибежали двое пастухов.
— Давай, давай, скорее, там один старик с катушек свалился.
В бараке работяг зоны посреди прохода между вагонками лежал грузный старик с седым ежиком. Самоохранники и надзиратели оттесняли глазевших в глубь барака.
— Давай, лечи, он с перепугу обеспамятел… в омморок.
Из дальнего угла злые голоса:
— С перепугу?… Забили насмерть, гады… Убили, суки, а теперь лечить хочут!
Старика я узнал — москвич, инженер, осужденный за какую-то аварию; декомпенсированный порок сердца. Александр Иванович полагал, что таких незачем класть в больничку.
— Пусть лежит в бараке, там хоть днем воздуха больше и чище чем у нас; лекарства ему можно давать на руки, ведь интеллигентный человек. Пусть сам пьет в назначенные часы дигиталис, ландышевые, а вообще актировать надо…
Он был мертв. Из угла рта натекла тоненькая струйка крови.
— Почему на полу? Почему кровь? Что здесь произошло?
— Да ничего не было. Мы забегли звать на поверку, а он тут лежит и вроде стонет.
Коренастый белобрысый пастух смотрит нагло, но тревожно. Из-за вагонок шум.
— Врет, падло, они его палками гнали… Забили насмерть.
— Тихо, шобла! Кто там галдит?… Ты видел, как били?… А ты видел?… Не видел, так не тявкай, а то в рот выдолбаем и сушить повесим!.. А ты доктор или следователь? Лечи и не разводи тут паники, за волынку отвечать будешь!
— Лечить некого. Он мертв. Ему полагалось лежать на койке. Постельный режим, строгий. Те, кто выгоняли, убили его.
— Никто его не трогал. И вы, доктор, не шейте дело!.. Какой он доктор, — лепила, долбанный в рот. Живого от мертвого не разбирает. Ты укол исделай, а не трепись, а то распустил язык, шоблу подстрекает, а сам мышей не ловит. Если он подохнет через тебя, мы тут все свидетели.
— Он умер задолго до того, как я пришел. Это покажет вскрытие. И от чего умер, тоже покажет. Несите в мертвецкую.
В тот же вечер пришел Саша; он жаловался: в лагере стало хуже, чем на фронте.