Из всех людей на свете больше других любила Марья Трофимовна своего отца; и совсем не потому, что он — отец, хотя и поэтому, конечно, тоже, а потому — что это был самый человечный, самый справедливый, самый честный, прямой и необыкновенный человек. Было ему за семьдесят; худой, жилистый, крепкий, с умными, глубокими, молодыми какими-то глазами — молодыми, пожалуй, из-за усмешки, которая, казалось, таилась в его проницательных глазах, — отец был для нее примером во всем. И все лицо его — доброе, родное, чистое, хотя и покрытое сетью морщинок, пергаментно-спокойное лицо мудрого старика — излучало всегда свет и радость для нее. Марье Трофимовне становилось уютней, спокойней, когда рядом был отец, и в то же время ей всегда хотелось, как будто она была еще совсем-совсем маленькой, понравиться отцу, угодить ему чем-нибудь, вызвать к себе ответное чувство любви, которую она с такой силой испытывала к нему. Он все это, казалось, понимал и часто слегка как бы насмешливо-иронично подтрунивал над ней… Это была своеобразная игра, и игра эта нравилась им обоим.
Они прошли на огород, отец взялся за лопату, деловито, размеренно проходил ряд за рядом, а Марья Трофимовна, держа таз на весу, глазками вверх бросала клубни в лунки, и эта совместная, в одном ритме, в постоянном темпе работа была очень им по душе — им всегда нравилось делать что-нибудь вместе, сообща. В детстве, девчонкой, Марья Трофимовна иной раз на сенокосе лезла чуть не под косу отца, так он ее завораживал тугими, хлесткими движениями своей острой сабли-косы, — мягкая, влажно-сочная трава со стоном ложилась под отцовской литовкой, а он уходил все дальше, дальше, и фигура его, уходящая, врезающаяся в море высокой, как лес, луговой травы, навсегда осталась в ее памяти. Когда отец уставал, он останавливался, опирался на косу и, подмигивая, спрашивал: «Ну, чего, Марийка? Косой охота помахать, а?» Марийка кивала, но боялась подойти поближе — отец ругался, если кто лез, как ему казалось, под косу. «Подрастешь малость, попробуешь…» — обещал он, брал Марийку на руки и уносил на копну; посадит наверх, скажет: «Уминай получше. Все помощь…» — и уйдет. А Марийке слезть хочется, но страшно… вот она сидит, сидит, смотрит вокруг и горестно вздыхает…
— Помнишь, как сенокосили, а, пап? — улыбнулась Марья Трофимовна.
— Сенокосили-то? — Отец воткнул лопату в гряду, присел на ведро в борозде, достал махорку. Усмехаясь, свернул «козью ножку». — Ну а как же, помню, как не помнить… — И выпустил густо-сизую струю дыма. — Ведь вот тоже, а? — усмехнулся он. — Что за дело, кажется… А смотри, помнишь. И я вот тоже… Я-то помню еще, как с отцом косили, да и деда помню… У-у, страшнова-а-аат был дед, борода — лопата, пенится, деготь с проседью. Уж мы его боялись! Бывало, если что, мать грозится: «А ну как дедулю чичас крикну?!» Мать-то моя, твоя бабка, не «сейчас» говорила, а «чичас»… Да ведь и то, время было какое, древнее было время…
— Да уж ты-то, наверно, не больно боялся, а, пап? — усмехнулась в свою очередь Марья Трофимовна.
— Боялся. Как не бояться, дед был видной. С Демидовыми мужик работал, хватка ихняя была, демидовская… Что не по нему, хребет ломал надвое… Не то что мы, сопливые, и не вспомнишь никого, кто бы не боялся его. Крутого нрава был дед, крутого…
— Пап, я что хотела спросить-то тебя… Вы когда с мамой сошлись, так она…
— «Сошлись!» — усмехнулся отец. — Это по-нонешнему — сошлись, а тогда папаня привел Настеху: вот тебе жена и баба, смотри у меня, сукин сын! — Отец хрипловато, старчески, но весело рассмеялся. — У меня тогда и женилка-то еще не выросла, что к чему — и не кумекал. Папаня из бедных приглядел, что батрачила. Не упомню вот точно, но как будто лет пятнадцать ей тогда стукнуло. А может, и того не было… Семья-то у папани агромадная народилась, всех обстирать, накормить, напоить — Настехина забота была. Это уж после революции, ну да, после, отделились мы с ней. А так — батрачка была… Да, была Настеха батрачка…
— Как хоть мама-то себя чувствует?
— Да как… годы здоровья не прибавляют. Зашла бы, попроведовала…
— Сам видишь, пап, запарилась я… В голове от забот звон стоит. Да еще вот огород. Да работа. Да Маринка. Да и те еще лоботрясы…
— Я и говорю, попроведовала бы… Сорок девять годков, как мы с матерью-то прожили.
— Да ты что, пап?! — всплеснула руками Марья Трофимовна. — Господи боже мой, да как же это я забыла?! Ах ты, господи, ну совсем из головы вон… Вот дурные мы, вот головы худые… Ну, пап, не знаю, что и сказать…
— Ты руками-то не маши… а то взлетишь еще, — усмехнулся отец. — Давай закругляйся… Пойдем к нам, чаю попьем. Мать-то ждет, пирогов напекла…
— Чего ж ты молчал до сих пор? — заметалась Марья Трофимовна по огороду. — А ведь я все помнила, все помнила, с Серафимой еще договаривались, чтоб устроить вам честь по чести… А тут как раз случай этот… уж тут ни мне, ни Серафиме не вспомнить было… Но уж «золотую» мы вам устроим, такую устроим — тут уж вам не отвертеться…
— Ладно, не кудахчь попусту… Бери Маринку, да пошли. Мать-то заждалась, поди…