Вообще в его облике было что-то ястребиное, хищное, но вот в эти минуты — минуты страсти, скорости, упоения — все это отлетало от него как шелуха.
А когда все это кончалось и страсть, удовлетворенная, слегка остывала в Глебе, а у всех остальных появлялась усталость, яхта прибивалась к противоположному берегу… Здесь были лужайки, а чуть дальше — кустарник, а еще дальше — лес, и хорошо было после скорости и безумия полежать на траве, погрызть соломинку, посмотреть на небо, подумать… Или хорошо было побаловаться с Маринкой, защекотать ее, затормошить, пока она не взмолится: «Папа! Папа! Ну папка! Ну папка же!..» За это «же», которое звучало как «жи», он часто называл ее: «Жи-жи», и еще все припоминал ей, как она говорила раньше «Мази». Когда она была совсем маленькая, ее просили, скажи: «Ма-рин-ка», а она говорила: «Ма-зи, Ма-зи…» И вот теперь Витя слегка дразнил ее «Жи-жи», «Ма-зи…», и ей это казалось почему-то очень смешным, и она заливалась как колокольчик.
— Мар, ну ты перестанешь? — говорил Сережа.
— А тебя не спрашивают, вот ты и не сплясывай! — отвечала припевом Маринка.
— Научилась бы говорить сначала, — усмехнулся Сережа.
— А вот и умею!
— А вот и не умеешь!
— А вот и неправда!
— А вот и правда!
— А вот и бе-бе-бе! — показывала Маринка язык, и это был сильный довод, и все смеялись.
Глеб готовил стол, потом все садились вокруг газеты и кто что хотел, тот то и ел, демократия распространялась даже на Маринку: она ела, например, помидоры, огурцы, колбасу, а вот яйца и плавленый сыр ни за какие деньги не уговоришь ее есть. Сережка пил пиво, а Глеб с Витей — пиво и вино. Иногда Глеб брал с собой «девок», как он их называл.
— Перспектива нужна, — говорил он, усмехаясь. — Антураж…
А однажды спросил:
— Хочешь, невесту покажу? Жениться решил…
— Любишь, что ли?
— Спрашиваешь!
Звали ее Варя, Варюхой называл ее Глеб. Она была совсем девочка, смотрела на Глеба: «Хоть в окно, хоть в воду — приказывай!» — такое было выражение в ее глазах. Он говорил ей: принеси туфли, — она приносила. Сними с меня пиджак, — снимала. Подай стакан, — подавала.
А если ему ничего не нужно было, он делал жест — и она полностью переключалась на Маринку, которую любила искренне. Она была беззащитна и наивна, и это, видимо, обезоруживало Глеба — он не грубил ей, не оскорблял ее, как делал это с другими, но и не особенно, в общем, церемонился с ней. А Витя смотрел на Варюху и думал — безотчетно — о Люде, о том, что хорошо было бы, если бы сейчас вот здесь, вместе с ними, вместе с Маринкой, сидела Людмила, что-нибудь сказала, улыбнулась, засмеялась, как умеет смеяться только она одна…
Так складывалась жизнь, что опять, в который уже раз, они были не вместе, она осталась в Москве — работать и поступать в институт, а он сразу после сессии — два месяца назад — уехал со студенческим отрядом в Тюменскую область на лесосплав. Теперь, возвращаясь в Москву, на неделю, что осталась до начала учебы, заехал домой.
И в эти дни, в один какой-то момент, ему вдруг странно почудилось, что как бы ни шла здесь жизнь — трудно ли, плохо ли, счастливо или горестно, — она идет и будет идти независимо от его личного существования, и он почувствовал теперь с особенной остротой горечь тех упреков, которые делала Людмила. Да, это была правда, он не жил той жизнью, которую выбрал себе сам; он сам, а не кто-то иной, женился именно в то время, в какое женился, и это его дочь родилась в то время, в какое должна была родиться, и, значит, — как мужчина и как отец — он должен был иметь все то, что должен был иметь: квартиру, работу, самостоятельность, независимость, — а между тем ничего этого у него не было, а раз не было — то вывод был один: нельзя было и начинать то, что не под силу и не по плечу. Ибо, начав так, ты уже заведомо переложил часть своей личной, собственной жизни на плечи других, а таких, как ты, если оглянуться, не один, не два, не три, а десятки и десятки. Да, это была правда, он знал ее, но ни изменить, ни начать что-либо по-иному уже нельзя было: жизнь дважды не проживается и не текут реки вспять. Что подкупало в Марье Трофимовне, так это ее удивительное человеколюбие, бескорыстная щедрость души, вот именно — бескорыстие и щедрость души. Русская черта русской женщины. Витя понимал, что сам он — никакой, конечно, не подарок для Марьи Трофимовны, но он глубоко чувствовал ее душу, по-сыновьи любил и жалел ее, и она это понимала, между ними, несмотря ни на что, всегда была какая-то молчаливая договоренность, симпатия и взаимное уважение.
Именно поэтому Витю не то что злило, а часто просто мучило и терзало, когда он видел, как грубо и жестоко обходились с матерью ее собственные сыновья. С Глебом они схватывались из-за этого не на шутку, но Глеб в таких случаях никогда не защищался, а нападал.
— Муха тоже думает, — усмехался Глеб, — что тебе приятно, когда на шею садится.
— В мой огород камешек?
— Ну, зачем так глубоко. Я говорю, одна муха…
— И совсем ты не про муху говоришь, — сказала Маринка. — Дядька Глебка какой-то…
— А сопливых не спрашивают. А то они могут по шее заработать.