— Ну-ну, разошелся, — погладила его по голове Аня. — Успокойся.
Алешка, пока мать с бабкой выпили по рюмочке кагора, пока закусывали винегретом, быстро наелся, напился чаю и вылез из-за стола.
— И што так? — удивилась Петровна. — Што так быстро наелся-то?
— А то, — снова буркнул Алешка. — Спасибо. А ну вас… — И выскочил из комнаты, как пуля.
— Ревнует, — сказала Аня.
— А чего? Вот глупой…
— А как же. Переживает. Думает, уходить от нас собираешься. Весь день как не свой.
— Ну-ко пойду взгляну на него. Чего он там… — Старуха поднялась из-за стола, приохнула невольно, подхватившись за поясницу. И уж через минуту вернулась. — Варнак. И слушать бабку не хочет. Хотела ему по-людски, а он прыг в сад, через окошко-то, — только его и видала.
— Может, мы зря обо всем толкуем? При нем-то, а, мама?
— А нет, нет, не здря. Пущай слушает. Плохого ничего не скажем, а хорошему, может, научится. Мы-то говорим — он не глупой, понимает, што к чему.
— А видать, и не все понимает.
— Понимает, куда там. Все понимает. Но форс-то тоже надо держать. Мужик все же. Со счетов не сбрасывай.
Выпили еще по рюмке.
— Я, значит, когда пришла-то к им… встречает меня… слышь, Ань?
Аня, слушая, вдруг невольно расширила глаза, секунду-другую еще держалась, а потом, запахнув рот ладошкой, сорвалась со стула и бросилась вон из комнаты.
— Што это с ней… вот беда-то… — Петровна поспешила за Аней.
В туалете, над раковиной, и полоскало Аню. Синие густые вены вздулись на висках, лоб сделался изжелта-пергаментным, а выше к волосам — белым как мел, в корнях волос испарина блестит, в глазах застыла мутная тяжелая тоска. Только чуть отойдет, вздохнет раз-другой, отдышится — и снова полощет до спазмы в желудке, и идти уж вроде нечему, желчь стронулась, а все равно выворачивает наизнанку, крутит-вымучивает.
Петровна дрожащей рукой сунула ковшик холодной воды, Аня припала к нему губами, делая большие, больше чем нужно, глотки, давилась, комом застревала вода посреди горла, аж гортань ломило.
— Не спеши… помалу, помалу…
Аня кивнула, отпала от ковша, закрыла глаза, постояла так, потом, набрав в рот воды, запрокинула голову, — волосы, густые, черные, рассыпались по спине, — стала полоскать горло, с отвращением — с облегчением сплевывая воду в раковину.
— Ну и вот, ну и молодец… — приговаривала Петровна. — Пошли-ка. — Обхватив Аню за пояс, она потихоньку, осторожно повела ее на веранду, на холодок; уложила на диван, не зная, что не раз и не два уже лежала здесь Аня все по той же причине.
— И што за напасть за такая… — бормотала старуха, поправляя подушки под головой, укрывая Аню одеялом, — согреешься от озноба — оно сразу и полегчает. А я смотрю… што такое… про Антона, соседа, хочу рассказать, а ты рот-то ладошкой. Кагор, видать, виноват. Говорят еще, лекарство он вроде… вот тебе и лекарство. Старья навыпускают разного, а мы травимся…
Аня лежала не шевелясь, закрыв глаза; что-то в бормотании Петровны раздражало ее, но что — не могла взять в толк.
— Эт-та, помню, еще недавно плохо с тобой было… Ну да, селедку ты тогда попросила. Видно, не все твое нутро принимает. Такое уж у тебя устроение…
Странно, но Ане вдруг показалось, что Петровна давно догадывается, что с ней происходит такое, только или виду не хочет подавать, или жалеет; и вот тут-то поняла она, что ее раздражало в словах старухи — игра какая-то, что ли, притворство. «Ведь знает же, наверно. Догадывается. Так нет же… «Кагор, видать, виноват…» Вот уж не ожидала от нее притворства…»
— В другой раз поберегись кагора. Вообще последи за собой. Мало ли как оно у тебя после Севера. А и не заметишь — желудок сорвешь, а он еще ой как нужон…
Аня открыла глаза, медленным густым голосом перебила:
— Ма, ну что же ты… Будто не понимаешь.
— Чего?
— Ну, чего… Не видишь как будто. Век все же прожила.
— Не пойму, Ань.
— Да как же… — И выдохнула сдавленным шепотом: — Беременна ведь я.
Старуха так и села на табуретку, благо она стояла рядом у дивана. Уж чего-чего, а такого она никак не ожидала…
Но именно потому, что никак не ожидала, вся мудрость жизни, вся боль ее вдруг разом подмяли старуху над этим признанием; может, сейчас и был как раз самый главный миг этой жизни, иначе и зачем жизни идти, зачем горе страдать. Все внутри сжалось у старухи, губы сжались, брови к переносице сдвинулись, руки упали на подол сарафана, но она молчала, и это молчание было ее мудростью и многотерпением, еще ничего она не знала и не понимала, но в то же время знала наверняка, что, должно быть, есть в словах Ани правда, иначе бы не случилось никогда такого. Не кровью близка была ей сноха, но и не кровь делает людей родными, а делает их родными и близкими единственно душа, которая и неизвестно где находится у человека, но где б ни находилась, она-то и есть весь человек. Старуха молчала, но по капле, по доле переливала в себя Анину правду, чувствовала, как ей легче делается с каждой секундой, которую она продлевала молчанием. Не всегда слово — серебро да золото; золоту нужно время, чтоб заиграла порода.