Наощупь помог ей раздеться, повел рядом с собой. Они сели на скамью у печи. Порфирий распахнул пиджак, полой прикрыл Лизины плечи, тесно прижался к ней. И Лиза почувствовала, поняла, что неспроста так долго дожидался ее Порфирий, что сердце его сейчас наполнено счастьем внутренней свободы, давшейся ему наконец — не только неволей одной заставил он себя веселиться у елки. И боялась напомнить о Борисе — вдруг спугнешь каким-нибудь неосторожным словом покой души Порфирия?
Он изредка спрашивал Лизу:
— Тебе тепло?
— Тепло…
Он сам попросил ее зажечь оставшиеся огарки на елке.
— Хочу еще поглядеть на огоньки.
И прежде чем Лиза встала, порывисто поцеловал ее в губы.
Потом они опять сидели рядом, набросив на плечи пиджак Порфирия, и перешептывались, казалось бы, о пустяках, но для них почему-то в это мгновение имевших свой неповторимый, большой смысл.
— Воском всю ветку закапало…
— На стекле — тоже, словно ветки нарисованы…
— Рука у тебя горячая…
Погасла и последняя свеча. Над красным угольком фитиля поднялся белый дымок и наполнил избу сладким, праздничным запахом. Стало темно. И оттого словно еще теплее…
— Гудок? — вдруг сказал Порфирий и встал.
Лиза прислушалась.
— Да… Вправду…
Гудок без конца сотрясал ночную морозную мглу. Казалось, звукам его некуда улететь и оттого они становятся гуще, острее, напористее, просверливают деревянную стену дома.
Порфирий подбежал к окну, несколько раз жарко дохнул на стекло, — забитое инеем, и приник глазом к проталинке. Он привык определять время по звездам. Нет, до утра еще далеко! Порфирий оглянулся: Клавдея и Дарья тоже поднялись. Чуть мерцали в потемках стекляшки на елке. Ленка мычала, вертела на подушке головой и не могла проснуться. А в ровный и грозный, все разрастающийся гуд теперь еще вплелись такие же тягучие и тревожные свистки паровозов. Что такое? Среди последних беспокойных дней только один этот выдался каким-то полностью беспечно-радостным, согретым надеждой на большую победу. С переходом роты солдат на сторону рабочих особенно твердо поверилось: вот она, революция, вот они, теперь крепко взятые в руки права:
вот оно, зоревое счастье свободы! Что же случилось? Почему гудки так настойчиво скликают на помощь? Всех, всех!— Оделись? — спросил Порфирий, разламывая револьвер и проверяя, все ли гнезда в барабане заполнены патронами. Сунул его Лизе в руку. — Бери. Этот посильней твоего. А я винтовку возьму.
— Знамя брать? — спросила Лиза.
Ее одолевала мелкая дрожь. Гудок настойчиво и тревожно стучал в самое сердце. Нет, нет, это не на собрание, не на митинг, это — в бой! В бой под красными флагами, за самое священное и дорогое — за свободу. Лиза спрашивала Порфирия, а сама обвивала древко теплым, греющим пальцы полотнищем. Надо ли спрашивать? Десятки людей там, в мастерских, уже, наверно, ищут глазами свое, родное, рабочее знамя.
— Пошли! — Порфирий ударил ногой примерзшую дверь. — Нет, стой, так негоже. Дарья, ты останься. Нельзя девчонку кидать одну. Кто знает… потом закоченеет тут.
Они все четверо стояли тесно в одном кругу и слышали дыхание друг друга. Гудки звали всех, но всем уйти было нельзя.
— Я помоложе и поздоровее, — сказала Дарья. — Тогда тебе оставаться, Клавдея.
— При дочери мать должна оставаться, — возразила Клавдея.
— Правильно говорит, — решил Порфирий.
— У Клавдеи ноги больные, — снова сказала Дарья. — А ежели что случится — разве я тебе не сестра?
— Ладно. Пусть так, Клавдея останется. Все. Пошли.
Порфирий нажал плечом дверь. Их всех осыпало иголками инея, осевшего на притолоке, и вместе с густыми клубами пара в избу вломились рвущие густую чернь ночи гудки. Ленка вскрикнула. Клавдея бросилась к ней.
— Филипп, — открывая край ватного одеяла, сказала Агафья Степановна. — Слышишь? Гудки… Какие-то нехорошие…
— Угу. слышу, Агаша, слышу, — уползая глубже под одеяло, сонно отозвался Филипп Петрович. — Гудят.
— Да ведь не время еще… И стонут… Слышь, надрываются… — Она повернула голову мужа к себе, дунула ему в глаза. — Проснись, Филипп. И Савву, поди, побудить надо.
Филипп Петрович сел на постели, свесив ноги.
— Верно, черт его бей… чего-то неладно. Вздувай огонь, Агаша. — Он соскользнул с кровати, прошлепал босыми ногами через комнату. — Савва, вставай! Тревога!..
Савва моментально оделся. В кухне Агафья Степановна зажгла свечу. Реденький свет, отражаясь от беленого потолка, падал на Верочкину постель, слабо озарял лицо девушки, растомленное глубоким сном. Весь день с Саввой они ходили по городу, а вечером, несмотря из мороз, вдвоем долго катались на салазках со снежной горки, устроенной во дворе.
— Думаешь идти, Савва? — Филипп Петрович натянул штаны, верхнюю рубашку, но по-прежнему стоял босой, попеременно поджимая стынущие ступни ног.
— А как же, Филипп Петрович? Неспроста такие гудки.
Филипп Петрович еще потоптался на месте. Щелкнул пальцами.
— Погодь маленько, Савва. Вот, черт его бей… Агата, куды мои валенки задевались?
— Да вон же, у печки. — Она стояла в узкой двери, прорубленной в кухонной переборке. — Ты что, Филипп, тоже., туда?
— Так ведь как же, Агаша… дело-то ежели такое… Товарищи…