Над головами людей заколыхалось на ветру кумачовое полотнище. Горячее, словно наполненное живой кровью, оно впервые появилось прямо на улицах Шиверска, поблизости от жестяных вывесок с черными двуглавыми орлами, сжимающими в когтистых лапах подобие земного шара. Лоскут красной материи манил к себе взоры, зажигал их надеждой и смелостью и притягивал все новые и новые десятки людей.
— Песню!
— Давай!
И
— Савва, гляди-ка — что же это такое? — растерянно бормотал Филипп Петрович. — Полная революция?
— Да нет, Филипп Петрович, еще не полная, — из-за плеча сказал ему Терешин. — Но похоже, что дело близко уже подходит к ней.
Над берегом рвались ввысь наполняющие душу огнем, а мускулы сталью слова революционных песен. Вера пела, казалось ей, громче всех и не отводила глаз от надписи на утесе. Лицо ее светилось особенной радостью.
Появились и еще флаги. Все гуще и плотнее становилась толпа. Звонче прорезали воздух выкрики:
— Свобода!
— Первое мая!
— Долой самодержавие!
Полицейские стояли истуканами там, где их зажала толпа, и никого не трогали. На этом берегу их было слишком мало, чтобы ввязаться в драку с рабочими. А паромщик Финоген остановил карбас на середине реки. Прискакавшие с Вознесенки казаки бесились на широкой галечной отмели, площадно ругались, грозили нагайками Финогену, но сделать ничего не могли.
31
Слово «свобода» осталось на утесе. В хорошую погоду, когда солнце переваливало на вторую половину дня и становилось против скалы, упираясь в нее прямыми лучами, белые буквы загорались призывно и гордо. Люди собирались на берегу Уды и подолгу смотрели на это манящее слово. Потом шли по своим делам, шагая как-то особенно твердо.
Баранов кипел яростью. Он собирал полицейских во главе с полицмейстером Суховым, стучал кулаком и, перегнувшись через стол, пускал крепкую соленую фразу.
— …А? Господа! Вот такие штуки скоро на лбу писать начнут. В моем городе дойти уже до такого нахальства! Красками на камне. В виду у всех. Позор! Кто? Я спрашиваю: кто просмотрел?
Кого-то из нижних чинов все же определили в виновные, и он был с треском изгнан из полиции. Но это Баранова не успокоило.
— Смыть, соскрести, закрасить эту мерзость! Докуда еще будет она красоваться? Ищите смельчака. — И потрясал сторублевой бумажкой: — Вот награда! Собрать все лестницы, веревки, завезти пожарную машину! Надпись убрать!
Лестницы оказывались совсем ни к чему. На веревках некоторые пробовали спускаться, но, повисев над пропастью несколько минут, в ужасе требовали, чтобы их скорее подняли наверх. Издали сделать было нельзя ничего — людей относило от скалы, — а прыгнуть на кромку уступа отчаянных голов не находилось. Кружным путем, прорубив в сосновой чаще дорогу, завезли на утес пожарную машину и несколько бочек воды. Напялив на голову желтую, как самовар, латунную каску, сам начальник дружины сел с брандспойтом в люльку. Заработала машина. Ударила в камень тугая струя воды. Но краска уже засохла прочно и бравые пожарники, израсходовав всю воду, только отлично вымыли скалу. А надпись после этого засветилась еще ярче.
Уничтожением крамольного слова занимался со своей полусотней и казачий есаул Ошаров. Но сделать также ничего не мог. Киреев скептически кривил губы:
— Надо выписывать так называемого альпиниста или акробата из цирка. А пока, Роман Захарыч, — заявил он Баранову, — придется вам, так сказать, зачислить эту надпись в городское имущество. Возимся с ней — только больше внимания к ней привлекаем.
И постепенно все отступились.
А для рабочих этот утес стал как бы знаменем революции. Где бы теперь ни собирались сходки или массовки, ораторы в своих речах непременно упоминали о надписи на скале, как о символе близкого освобождения народа.