Киреев обвел глазами горницу, сравнивая жилище Петрухи с домом Василева. Два соперника. Да, у этого не видно бронзы, картин, фарфоровых безделушек, нужных Василеву, чтобы подчеркнуть свою просвещенность, так сказать, соприкосновение свое с высоким кругом деловых людей. Здесь, у Петрухи, богатство лезет в глаза не своей красивостью, а грубоватостью, не тем. что на виду, на стенах, а тем, что в сундуках. И Кирееву подумалось, что связанный в шипы из крепких лиственничных досок и окованный железом простой деревенский сундук, задвинутый в угол и прикрытый дорогой шалью с кистями, — что этот сундук, наверно, доверху набит золотом. Словно бы даже пол чуть погнулся под ним! А рядом с сундуком — буфет из мореного дуба и дубовые же стулья, обитые ярким зеленым бархатом, все на заказ привезенное из Петербурга. Тоже и зеркало — в массивной будто литой раме. К этим тяжелым предметам как раз под стать и походка хозяйки.
Настасья прошла к окну, крупной ладонью толкнула створки. Сразу ворвался ветерок, шевельнул простые мадаполамовые занавески, и по беленой стене пробежали солнечные зайчики, юркнув затем в потемки синих плюшевых портьер, повешенных у входа в спальню.
— Милости прошу к нашему шалашу, — сказала Настасья.
На столе было наставлено столько всяческой закуски — домашней и городской, что Баранов плотоядно причмокнул и со свистом выпустил изо рта струю воздуха. Киреев незаметно под мундиром расстегнул на брюках крючок.
За стеклянной дверцей в буфете видны были горка с серебром — приданое Настасьи — и рюмки, тонкие высокие, с вытравленными на них узорами, но усадив гостей за стол, Петруха щедрой струей, плеща на скатерть, стал наливать желтую облепиховую настойку в граненые стаканы.
— Какого черта возиться с наперстками, — заметив, что Киреев смотрит на рюмки, сказал Петруха. — Правда, батя?
— Дома приходится мне пить из рюмок, — неопределенно отозвался Баранов и потянулся со стаканом к дочери. — Чокнемся, Настя?
Она с готовностью ответила:
— За твое здоровье, папа!
Обводя рукой со стаканом круг над столом, Киреев прибавил:
— И за ваше, так сказать, тоже, Анастасия Романовна.
Настасья засмеялась:
— За мое здоровье можно бы и отдельно.
Выпили за ее здоровье отдельно. Разговаривали коротко, только о еде. И опять пили и закусывали, не забывая, однако, что главное впереди. Оно появилось после четвертого круга выпивки: огромное блюдо пельменей, окутанное паром, словно под низом у него бушевало пламя. Хозяйка взялась их накладывать в тарелки гостям с той подчеркнутой щедростью, с какой наливал вино сам Петруха. Сваренные в жирном бульоне, крепкие тугие пельмени скользко вертелись и вываливались через края тарелок.
— Сколько? — проникновенно спросил Баранов, показывая на общее блюдо. Это была любимая его статистика: подсчитывать потом, в конце обеда, какое количество придется на каждого.
— Триста. Для начала.
И вскоре новое блюдо с пельменями, исторгая белые струйки пара, опять появилось на столе. Киреев и Настасья ели пельмени по-городски, поливая уксусом, Баранов топил их в сметане, а Петруха, густо перча, запивал молоком. Теперь разговор стал беспорядочным — прыгал с одного на другое. Каждому хотелось говорить только о своем, но никто еще не мог заставить остальных слушать одного себя. Настасья жаловалась на лентяев работников. Киреев пугал беспорядками на железной дороге и крестьянскими волнениями на Алтае. Петруха пытался высказать свои замыслы о постройке огромного, на всю Сибирь, кожевенного завода. А Баранов сбивал разговор на политику. Связного и последовательного ничего не получалось, отдельные фразы скрещивались и пропадали в беспорядочном галдеже за столом. Киреев и Баранов, невзирая на это, терпеливо повторяли каждый свое. Все были изрядно пьяны. Не настолько, чтобы не отдавать себе отчета в словах и поступках, но в то же время и вполне достаточно, чтобы опьянением прикрыть любую выходку.
— А ты слыхал, Петр, ты слыхал, — пальцем долбя зятя в плечо, спрашивал Баранов, — ты слыхал: вся наша эскадра пузыри пустила в Цусимском проливе. Вот не везет!
— Снявши голову, по волосам не плачут, — отмахнулся Петруха. — Моих там не было кораблей.
— Это, так сказать, всенародное горе, — вскипел Киреев, — и поэтому следует жалеть о гибели эскадры каждому русскому человеку.
Петруха налитыми кровью глазами посмотрел на Киреева.
— Не прискребайся, — сказал он, переходя на «ты», и наклонился к нему. — Крючок!
Киреев вскочил. Посуда тонко зазвенела на столе.
— Это оскорбление! — выкрикнул он. — Я покидаю ваш дом.
— Ешь, — сказал Петруха. — Сейчас еще принесут.
— Вы оскорбили во мне чувства русского человека, — горячился Киреев, пошатываясь. — Я не могу здесь оставаться…
— Садись, крючок, и ешь пельмени, — Петруха ухватил его за руку и заставил сесть, притиснув к стулу. — Все равно уехать тебе не на чем. Лошадей не запрягут, пока ты под стол не свалишься.