«Евгений Максимович! Я давний поклонник вашего таланта, хоть нахожусь здесь в силу служебных обязанностей, а не по зову души. Вы, наверно, успели заметить, что номер вашего домашнего телефона меняется дважды в месяц, разговоры прослушиваются, а возле подъезда постоянно дежурит наряд милиции. Причина тому интерес иностранных разведок к писателю Титаренко. Под видом корреспондентов газет и представителей киностудий они оббивают порог МИД. И этот интерес будет расти, по мере продвижения по службе знаете кого. Ваша честность и преданность Родине никем не оспаривается, но пьющий человек — слабое звено, а государство должно уметь себя защитить. В известной вам клинике „Орловка“ уже подготовлена трёхместная палата с запасом писчей бумаги и пишущей машинкой „Москва“. Будет нужен диагноз — он будет. Делайте правильный вывод, или его сделают другие…»
Всё. Место на листочке закончилось, а не сказал и трети того что хотел. Ещё раз перечитал. Тональность написанного мне как-то совсем не понравилась. Слишком жестоко, такие подмётные письма доводят людей до самоубийства. Похоже, моя сиюминутная злость выплеснулась-таки в эти неровные строчки, как ни старался я её заглушить.
Ладно, думаю, пусть остаётся как есть. Лекарство должно быть горьким. И знаете, с души отлегло, будто бы сделал такую работу, за которую и браться-то было страшно. Даже на улице за окном как то светлей стало. Напевая под нос песню о таком молодом Ленине и юном Октябре, я вымыл грязные кружки и пепельницу, в которой спалил черновики.
Оборачиваюсь, а за столом Василий Кузьмич. Из-за шума воды не услышал, когда он вошёл.
— Посидел я, — говорит, — в зале. Там «така скукотень!» Что, думаю, штаны протирать? Всё одно ехать сюда…
Тут и тёть Мая с Витьком. Если б не расхлябанная походка, я б его не узнал. Надо ж, за ручку его ведут, а он, падлюка, умудряется пританцовывать. А так пай мальчик со стрелочками на брючках и затемнённых очках в изящной оправе. Глаза различимы, ссадины и рубцы — ни фига. Даже бровь опустилась на место. И чуб на башке пушистый-пушистый. В ванну его наверно загнали, или над тазом голову вымыли. Он порывался мне что-то такое поведать, но тёть Мая сказала: «Кыш!» и принялась за меня. В общем, на выходе я смотрелся не хуже Витька. Только без очков.
— Там! — указал Василий Кузьмич, чуток не дойдя до верхней ступени. — А я лучше в автобусе посижу.
Дверь была высокой, резной, двустворчатой, старинной ручной работы. Тех ещё наверно времён, когда здание краевой библиотеки имени Пушкина было армянской школой. Не успели мы с Витькой к ней подойти, створки решительно распахнулись. Нас отодвинуло в сторону. Как волчата потерявшие стаю, мы закружились на месте, с верою и надеждой вглядываясь в лица выходящих из зала людей: не найдём своих — шуганут.
— А вот и Саша Денисов! — прорвалось сквозь фоновый шум. — Что, Кронид, узнаёшь?
Не успел я что-либо сообразить, кто-то схватил меня за плечо и развернул лицом в сторону высоченного дядьки с густой вьющейся шевелюрой над покатым лысеющим лбом.
Тяжёлый занавес памяти медленно всколыхнулся, и сквозь него проступили смеющиеся глаза с тоненькой сетью морщин в уголках приспущенных век.
— Санька⁈ — недоверчиво вымолвил дядька, отступая на шаг, и повторил ликующе, — Санька!!! Какой большой! Надо же, весь в отца! Где он, как? Всё ещё…
Я что-то, кажется, отвечал, но часто отвечал невпопад. Потому, что не успевал за вопросами.
То, что Иван готовит сюрприз поэту Крониду Обойщикову, мне было понятно ещё на кухне, по телефонному разговору. Но мог ли я даже предположить, кто он такой? Смотрю и не верю глазам: да это ж добряк дядя Кроня! Наш бывший сосед по жилью в гарнизонном семейном бараке, флагманский штурман, который учил отца летать по приборам вслепую, а меня и Серёгу закармливал шоколадом из бортового пайка! (Его Галке было нельзя — диатез). Как жаль, что я не узнал этого в прошлой своей жизни. Где по случайности, где по наводке знакомых, нам с мамкой удалось отыскать трёх человек их тех, что бок обок с нашей семьёй кочевали по дальневосточным военным аэродромам: Майхэ, Романовка, Новороссия, Кневичи. Как сейчас оказалось, четвёртый и самый близкий живёт почти рядом…
Я потрясённо молчал, не в силах осмыслить всё, что вскипало в душе. Изречённое чувство есть ложь, оно не нуждается в слове. А Кронид говорил. И не было для меня ничего более важного, чем его голос. Ведь нас было только двое из его и моего прошлого. Даже Витёк сообразил, что он сейчас лишний и скучающе смотрел сквозь очки, делая вид, что знать, никого не знает и ведать, не ведает.