— Нет, это не ладно… Точно девчонка… Надень опять мою старую, все же лучше… Велика только, — вся твоя голова в ней пропадет…
— Ништо… Так ладно будет.
— Эх, горе мое! Сгубила нас с тобой, сынок, эта болезнь моя. Поди, помолись… Детская-то молитва скорее до Бога дойдет.
— Пойду… Только как же ты-то останешься?
— Мне легче теперь…
Гриша достал из-под кровати корзинку, стал в ней шарить и одеваться.
— Какая сегодня служба-то великая идет, — говорил сам с собой больной. — В храмах Божиих какие стихи поют, какие псалмы читают! А потом все люди, забыв зло и вражду, обнимут друг друга, скажут: «Христос Воскресе!»
— Батюшка, а батюшка!
Гриша посмотрел на отца и подумал: «Уж не заговаривается ли он?»
— У меня и трех копеек нет тебе на свечу, — глухо сказал отец.
— Ништо… У меня есть огарышек. От Двенадцати Евангелиев остался… «Советник» дал. Увидел, что я стою без свечи, хлопнул легонько по плечу и свечку сунул… Я ее берег… Вот она…
Он встал с пола и вырос перед отцом в порыжелой женской кофте, с головой, ушедшей в старую барашковую шапку, которую он все сдвигал назад. Как он был смешон! Но отец даже не улыбнулся.
Рис. А. Афанасьева
А уморительный человечек в этой шапке и кофте вдруг схватил больного за шею, припал к нему на грудь головой и замер… Детская ласка везде одинаково мила — и в богатых домах, и в темном сыром углу. Больной ласкал и прижимал к себе дорогую ему голову в большой шапке и глотал подступившие к горлу слезы.
— Нам и разговеться нечем… Нет и яичка красненького для тебя, Гриша.
— Не тужи, батюшка… Ништо… Я скорехонько и дома.
Мальчик скрылся за дверью.
В другом углу того же подвала жила прачка-поденщица. За темной ситцевой занавеской она снаряжала своих детей к заутрене. Дети оделись в старенькие, заплатанные платья. На простом белом столе стояли очень маленькая пасха, небольшой покупной кулич. И здесь жили бедно… Вдова-мать работала без отдыха, но ведь труд поденщицы оплачивается плохо. Ей едва хватало, чтобы платить за сына в школу, чтобы есть каждый день, и то не досыта, да жить здесь в углу, в подвале.
— Мама, а разговеемся-то мы когда? — спросил подросток-мальчик в чистой ситцевой рубашке, бледный и высокий, с задумчивыми серыми глазами.
— Уж и ты, Степушка, словно маленький, — не дождешься. Придем из церкви и разговеемся.
— Тогда и яичко красненькое дашь? — спросила девочка лет семи, как две капли воды похожая на брата.
— Одним мы разговеемся, а те завтра остальные дам.
— Вкусно! Так слюнки и текут! — проговорила улыбаясь девочка и тронула пасху пальцем.
— Не трогай! Что ты?! Ведь грешно, — остановила ее мать и поспешно завязала пасху в чистый платок.
Немудрено, что здесь так нетерпеливо ждали разговенья: весь длинный пост они строго постились, ели впроголодь.
Семья лавочника, лавка которого красовалась на углу Малого проспекта и 15-й линии, тоже собиралась в церковь. Пятеро краснощеких детей и сама хозяйка разрядились пестро и пышно. В чистую скатерть завернули огромный разукрашенный кулич, большую пасху с розовым бумажным цветком.
Хозяйка зачем-то пошла в сени. Поторопилась и в дверях столкнулась с входившим мальчиком.
— А, чтоб тебе!!! Не смотришь… Вечно налетишь!.. Кажись, все платье оборвал. Так бы тебя, кажется…
И она изо всей силы двинула мальчика, тот отлетел в сторону.
— В церковь идешь, к заутрене, а все лаешься, — произнес где-то в темных сенях мрачный детский голос.
— Хозяин! Иван Никитич! Поди-кось сюда. Послушай, как Андрюшка мне опять грубит… Зазнался! Покою от него нет! — кричала в сенях толстая хозяйка.
— Ужо я его… Сейчас иду… Позабыл мою науку, малец? Ужо я доберусь! — послышался в комнате звучный бас хозяина.
Андрюшка не так был прост, чтобы дожидаться расправы: он шмыгнул из сеней и живо очутился за воротами. Это был некрасивый, рыжий, косоглазый мальчик, круглый сирота и жил из милости у разбогатевшего лавочника, дальнего родственника. Не видел он ничего хорошего в скупой, думавшей только о наживе семье.
В наступающий Светлый праздник Андрюшка знал, что ни от кого не услышит ласкового слова: нет у него родной души, никому нет до него дела, он совершенно одинок.
В том же доме, где помещалась лавка, в мезонине в одной тесной комнате жил столяр, жена его, Марья Ивановна, была портниха.
В их комнатке все дышало чистотой; перед большой божницей ярко горела лампада.
Марья Ивановна принарядила свою единственную дочь Марфушу, посмотрела на нее и подмигнула мужу: тот с нежностью остановил на ней взор. Темная коса девочки была гладко причесана и заплетена розовой ленточкой; румяное миловидное личико склонилось над тарелкой с яйцами; она что-то про себя шептала, указывая поочередно на каждое яйцо.
— Что ты там шепчешь? — ласково спросила мать.
— Мамашенька, одного яичка не хватает. Как хотите… Посчитайте сами…
Рис. К. Брож. Грав. Э. Даммюллер
— Что ты, Марфуша, да ведь там целый десяток.
— Вам и папашеньке, бабиньке с дедушкой, тете Ане, слепой Маврушке, дяде Антону, Грише, Степе и Анюте… А «советнику»-то?