Она стояла передо мной и казалась мне очень маленькой и беззащитной, сдавленной со всех сторон ночью - просто силуэт на черном занавесе, с более светлыми пятнами лица и забинтованного пальца; в складках платья она принесла из амбулатории слабый запах карболки. Ох! Помню, эти несколько напряженных секунд я отчаянно боролся с желанием коснуться ее, взять ее за плечи, прижать к себе, но кто-то хрипло закашлял поблизости, и все пропало.
Я опустил руки и дал ей пройти.
Она не двигалась; подняла на меня глаза.
- Вы хороший, правда? - услышал я ее, будто была она далеко-далеко.
- Нет... не думаю. Да, верно, и не хочу быть хорошим.
- Ну, пошли, - вздрогнув от холода, сказала она. - Еще насморк схватите, а я буду виновата.
Все эти мимолетные встречи кончаются столь внезапно, и все мои хитроумно-осторожные попытки встретиться с ней где-нибудь в другом месте, не в этом унылом муравейнике, где мы рта не могли раскрыть, чтоб нам не помешали, теряются в смущенной пустоте. "Вы видели "Лилиофе"?" - "Да". - "А "Пиранделло"7" - "Тоже. Замечательный спектакль..." - "Гм... А по вечерам вам не бывает грустно?" - "Иногда да, но... у меня много работы". - "А что же вы делаете?" - "Читаю, занимаюсь, стираю себе кое-что, не успеваю штопать чулки обычные скучные дела". - "Гм..." И слова, так заботливо подготовленные, замирают у меня на губах. Отчего? Я уже знаю даже этот обыкновенный дом на узкой Виноградской улице и мансардное окно, слепое от затемнения - одно, второе - третье справа; не бывает, чтоб я прошел мимо, не подняв к нему глаз. Тогда в голове роятся вопросы. Ты дома? Спишь? Кто ты сейчас - Джульетта, Антигона или... - испуганно вздрагивает что-то во мне - или кто-то сидит у тебя сейчас, гладит по голове, целует светлый веер волосиков меж бровей... Нет, нет! Однако почему же нет? Стараюсь понять, неужели мужская ревность всегда так неотвязно-телесна - не абстрактная идея ревности, но кожа, руки, вздохи... довольно! Право на ревность должна дать тебе она сама. Дурень! Она не должна узнать, что ты подстерегал ее на безмолвной лестнице, торчал с поднятым воротником у ее дверей, долгими часами дрожал под дождем и ветром у фонаря на углу. Ожидание всегда пропитано тоской, а вдвойне - для того, кто уходит с ворохом сомнений. Была она дома или нет? И неужели все всегда будет так до отчаяния повторяться? Трамвай доползает до Музея, скрипят тормоза на остановке, она с рассеянной поспешностью подает тебе руку и выходит. До чего бессмысленно тянется день за днем, ничего не меняется, ничего не происходит...
И вот однажды случилось. Кажется. Не знаю. Это было вчера, в ночную смену. У меня дрожит рука, когда я пытаюсь коснуться словами той минуты. Какое бессилие: уловить неуловимое! Да что улавливать! Тишину, шипение калориферов, благоуханную тьму, предчувствие чего-то надвигающегося, страх и трепетное дуновение надежды и бог весть что еще - я лежу рядом с ней, ощущаю ее всем телом, тепло ее кожи, ее дыхание. Мне уже знаком ее милый запах, только я не умею назвать его; когда она спит, она всегда как-то ближе мне, роднее. Я каменею от усилия не шевелиться, уже не чувствую правое плечо, на котором покоится ее голова...
- Который час?
Смотрю на фосфоресцирующий циферблат:
- Три... Спите еще.
После полуночи цех - как покинутое поле боя, по которому бесцельно слоняются остатки разгромленной армии: лица, бледные от усталости, облитые ядовитым светом; холодно; порой где-нибудь взревет пневматический молоток; рабочие собрались кучками - судачат, спекулируют сигаретами, зевают, зябко дрожат от желания спать. Полным ходом идет подпольное производство, программа пестра: электроплитки, детские коляски, детские игрушки - бабочки на колесах, махающие крыльями при движении, и все - из ворованного дюраля. Мелихар даже сварганил аппарат для домашней перегонки спирта. Мастера на все закрывают глаза, а веркшуцы храпят в караулке, разинув рты, похожие на чудовищных рыб; почти, исключена опасность, чтобы кто-нибудь из ревнителей порядка пустился в обход. Всюду натыкаешься на спящих: в гардеробах, в фюзеляжах будущих истребителей, под верстаками, во всех пустых ящиках, в клозетах для служащих; люди спят сидя, свернувшись в клубок, опустив голову на колени, это не сон, это беспокойное и неглубокое забытье, а время плетется обезножевшим псом...
Сталкиваюсь с Бланкой в темном коридоре возле конторы. Она пытается улыбнуться - хотя бы одними глазами.
- Что с вами?
Она, не останавливаясь, зевает:
- Ничего. А что?
- Ваш вид мне не нравится.
Вздохнула:
- И что вы все за мной следите? - Но сейчас же, будто раскаиваясь в излишней резкости, остановилась, объяснила: - Есть хочу! И мне ужасно холодно. А спать хочется - хоть реви! И потом сегодня я... нездорова. Простыла, наверное, и теперь болит. Ах, вам, мужчинам, не понять!
Ее откровенность растопила что-то во мне. Я нашарил в своем портфеле огрызок засохшего пряника, и она, не колеблясь, сжевала его с аппетитом белки, и крошки смахнула с губ.