Летом, в первые послевоенные годы, в храмовый праздник все выглядело иначе. На вымощенной булыжником паперти, между старой церковной школой и храмом, расставляли длинные деревянные лавки и столы, на которые в беспорядке вываливали еду – куски жареной баранины, хлеб и калачи приносили романийские крестьяне в странных рубахах с короткими и широкими рукавами из белого плиссированного полотна и с головами, обмотанными красными шарфами, концы которых ниспадали на плечи. Они были сильными, высокими, с горделиво закрученными усами, загорелыми лицами и волосатой грудью. Своих горных лошадок они демонстративно оставляли на тротуарах перед папертью, а иногда кто-нибудь из этих богатырей, желая продемонстрировать силу группке бледных городских бездельников, которые с завистью и страхом следили за ними, поднимал своего коника и некоторое время удерживал его над головой. Еще одно событие врезалось в мою разгоряченную память: весной 1943 года усташи конвоировали по Главной улице колонну связанных романийцев. Их сопровождали полицейские в длинных кожаных пальто, со слипшимися волосами и прыщавыми лицами, настоящие городские подонки, вооруженные пистолетами и кинжалами, а измученные, исколотые, окровавленные крестьяне хромали по мостовой, как волки, попавшие в капканы, в то время как граждане Сараево плевали в них, а женщины врывались в колонну и расцарапывали им лица. В первые послевоенные годы новый режим из-за западных союзников еще не решался демонстрировать свое истинное безбожное лицо (слово «революция» появилось только лет через десять), и потому он терпеливо выносил церковные праздники и шумные походы горцев с вершин в город, где они открыто демонстрировали нежелание отступать от веры предков. Конечно, в этом был вызов и даже открытая враждебность и презрение к городу, который целых четыре года прозябал в рабстве, в то время как они в своих лесах оставались свободными. Время от времени это прорывалось в короткой драчке или в ругательстве, нередко в дело шли припрятанные ножики: тишину разрывал крик порезанного, кровь била струей, оскверняя праздничную белизну чьей-то сорочки. Именно поэтому их избегал находящийся под защитой государства городской сброд, который тогда называли пролетариатом, оставаясь в роли озлобленного наблюдателя, называя этих великанов, впрочем, как и сегодня, «папанами». А они были потомками тех самых честных людей, которые своей лептой и своим трудом построили эту церковь.
Презрение выползшего из закутков и подвалов городского общества к этим, как мне тогда казалось, вольным богатырям определило и отношение так называемых «городских сербов» к «примитивному» населению свободных горных районов. В давние времена лукавые стратеги сегодняшней передачи Сараево под восстановленную исламскую власть посеяли семена раздора между сараевскими сербами, определив первых как «райю» и назвав вторых «папанами». Принадлежность к райе была почти что признаком городского дворянства, означавшим, что любому сербу города Сараево принадлежащий к иной вере и нации человек, проживающий в его квартале, намного ближе и роднее самого родного брата, если тот живет в горах. И вот теперь сербы в этом исламском городе-государстве стали настоящей райей, то есть гражданами второго сорта, но уже не в прежнем ласковом смысле, но в настоящем, буквальном, вновь ожившем значении слова времен многовекового турецкого рабства. Таким образом, типичная городская неразбериха, которую мало кто принимал всерьез, вновь стала обозначать рабство и бесправие.
И по взглядам на верующих Сараево мало походило на прочие города. Всюду в мире регулярное посещение храма считается верным доказательством пристойности и надежности человека; коротко говоря, если человек верит, то и ему можно верить. И только в этом городе, особенно если дело касалось православных, на тех, кто ходит в церковь, смотрели с сомнением и подозрением, смешанным с презрением. Даже многие сербы хвастались тем, что никогда не ходят в церковь, полагая это подтверждением их крайней прогрессивности.
И сама маленькая церковь в Башчаршии строилась в свое время почти секретно, вопреки тогдашним законам, и что-то, наверное, сохранилось заговорщецкое в ее стенах и низкой звоннице, которая даже не смела, как в других городах, подняться выше соседних крыш. Как будто окольные здания прятали ее от дурного глаза и открытой вражды, которой новая безбожная власть отличалась куда как сильнее турецкой.
Рассказ о возникновении этого чувства можно обнаружить, пожалуй, в старых хрониках: