Поначалу его поставили вожатым, и таких вожатых больше не было. Дети роптали: у всех какие-то прелестные девушки, а у нас страшный кудрявый дядька. Но Вагнер, надо заметить, сам отбирал к себе детей, и все больше сложных. В Артек тогда не попадали «трудные», хотя он и с ними бы сладил,- попадали именно сложные, талантливые, часто закомплексованные. Он видел в них себя и проделывал с ними то же, что всю жизнь делал с собой,- учил проходить по лезвию ножа между комплексом неполноценности и манией величия, между изгойством и избранничеством, гордыней богатства и гордыней нищеты. Разумеется, набрать отряд из одних таких детей было невозможно, попадались всякие, и очень хорошо: Вагнер учил талантливых детей сосуществовать с менее одаренными сверстниками, умел в каждом выявить талант и многих интуитивно навел на будущую профессию. В девочке, не блиставшей красой и остроумием, он умел разглядеть педагогические способности, из близорукого трусишки делал астронома, хулигана превращал в балетомана – а главное, он учил одиночек жить с людьми. При этом – при собственной вызывающей заметности и яркости – сам он старался быть кем угодно, другом, сверстником, объектом насмешек, но только не вождем и учителем, только не единственным утешением ребенка в суровом и глухом мире. И самым страшным врагом Вагнера была «коммунарская методика» – то есть, грубо говоря, секта в самом современном, трудно распознаваемом и опасном ее варианте.
Он, разумеется, уважительно относился к Соловейчику, общался с ним, бывая в Москве, читал все его книги. Он интересовался опытом педагогов-новаторов. Но трудно себе представить больших идейных антагонистов, чем Вагнер и, например, Крапивин. Сквозной персонаж Крапивина – учитель, духовный руководитель, сплачивающий детей на почве их чуждости и непонятности бездуховному взрослому миру,- вызывал у него стойкое отвращение. Сама идеология коммунарства, культивирование в подростках снобизма, сознания своей принадлежности к тайному кругу посвященных,- казалась Вагнеру лучшим способом спровоцировать у ребенка душевную болезнь. Надо сказать, во многих кружках, где практиковались полуночные разговоры, игры в «свечку» и слушание Егора Летова, я видел в свое время неплохой способ противостоять пошлости и рутине обычной школы; Вагнер был первым, кто убедил меня, что любая рутина и любой официоз лучше восторженного и обреченного сознания своей избранности, что самое косное православие в тысячу раз лучше самой продвинутой секты. И классов или групп, где несколько десятков подростков сплочены вокруг своего одинокого, непонятого и великого учителя, он не любил с самого начала. Подвижники, двинутые на своем подвижничестве, вообще были ему омерзительны; идея увода детей от мира – в горы, к морю, в текосскую школу-коммуну, в замкнутый круг верных и посвященных – была органически враждебна самой вагнеровской педагогике, основанной на том, чтобы научить человека жить с людьми, делиться с людьми, работать с людьми. И на этой почве у нас с ним бывали довольно частые стычки – ему казалось, что, набрав себе группу стажеров во время юнкоровской смены, я навязываю детям свою волю и учу их цинично издеваться над остальными взрослыми. «Ты зомбируешь детей!» – так и слышу его хриплый вопль с мандрагорского дивана. О, как мы с ним друг на друга орали! О, как мы по три дня старательно не здоровались! «Скажите Вагнеру, что я прошу у него сигарету». «Скажите Быкову, что были бы – сам курил бы». Это кончалось бурными примирениями, попойками, попытками самооправданий. «И то сказать,- говорил он,- я спокойно лажу с таким количеством безразличных мне людей, а на тебя вешаю всех собак. Несправедливость». Но в этом и была высшая справедливость: своим он не прощал ничего, даже мельчайшей попытки встать над детьми и подменить их волю – своей. Малейшее самолюбование, кокетничанье перед детской аудиторией вызывало у него почти физическую тошноту.