Прозрачно-голубая, кристальная Ичетукни течет девять с половиной километров сквозь тенистые леса и болота и впадает в реку Санта-Фе. Мы с моим новым другом-художником сплавлялись три часа. Он расспрашивал меня о моей жизни. А я – о его. Мы смеялись. Нежились на солнце, точно рептилии. Мы плавали как спортсмены, которые избавились от тренировок. К концу мне уже казалось, что мы знакомы много лет.
Наверное, мы и правда проводили вместе каждый день, кроме воскресений, почти три года. Чаще всего виделись в школе: я шла на уроки английского и французского, он – в художественную лабораторию, а в обед мы уходили. Или весь день оба сидели в студии. Или между тренировками бежали к нему домой, ели сэндвичи и слушали Пэт Бенатар. Или дремали вместе. Его кожа, почти без волос, была мягкой, как бархат.
Не знаю, как объяснить, насколько сильно я его любила. Но что делать с этой любовью, я не понимала. Я флиртовала с ним изо всех сил, но, похоже, совсем не интересовала его сексуально. Другие парни Хогтауна явно стремились залезть мне в трусы даже в «Севен Элевен», но только не он. Никогда. Так что я занималась сексом с хогтаунскими парнями. И с девушками из бассейна. Но между мной и художником ничего не было.
И тем не менее он сшил мне самое великолепное выпускное платье из бордового шелка с низким вырезом на спине и тонкими перекрещенными бретелями спереди и у задницы – НИ У КОГО в школе не было платья лучше. Возможно, вообще ни у кого и никогда. Ни в одном штате.
Из мужского пиджака он соорудил для меня классный укороченный блейзер с широкими плечами, как в пятидесятых, на который пускали слюни все в школе.
Он сделал мне такую стрижку боб, что все оборачивались.
Он сам меня красил (если я и ходила с макияжем, то исключительно тогда) и фотографировал меня, как для модного журнала.
Так что я влюблялась в него всё сильнее и сильнее, но любовь эту некуда было деть. Она просто распирала меня – должно быть, так у мужчин копится сперма, не находя выхода. Иногда казалось, что я вот-вот упаду перед ним в обморок, но он брал и пек что-нибудь вкусное. Господи, да он мог испечь чизкейк! Всё, чего мне хотелось, – быть рядом с ним. Всё время. Его кожа пахла маслом какао.
Дни, и дни, и дни, и дни, и дни. Возможно, самое счастливое время в моей жизни. Изнанка дикой ненависти к Флориде.
А потом моя пьяная в стельку мама, растягивая слова, в проходе бакалейного отдела «Пабликс» сказала матери Джимми Хини, что слышала, будто мой художник – гей. То есть моя тупая мать выдала его до того, как он сам совершил каминг-аут. Он гомосексуаааален – с этой ее южной оттяжечкой.
И он перестал.
Перестал звонить мне. Перестал видеться со мной. Просто вычеркнул меня совсем из своей жизни.
Знаете, каково это, когда прекрасный мужчина-гей перестает тебя любить?
Как будто ты умерла.
Иногда мне кажется, что я всегда была пловчихой. Всё, что хранится в моей памяти, завихряется водой вокруг событий моей жизни. Или, может, всё, что со мной происходило, я понимаю лучше, если представляю себе это в огромном бассейне, полном хлорированной воды. Даже Флорида не смогла убить во мне пловчиху.
На выпускном во Флориде я победила в армрестлинге пятерых почти-мужчин. Проиграла всего один раз. После танцев мы все напились и перелезли через забор Гейнсвиллского бассейна. Купались нагишом в том самом пятидесятиметровом, для соревнований, где я проводила по два часа каждое утро и по два часа каждый вечер. В то время мое тело было в своей лучшей форме. Я выглядела как чей-нибудь сын. Подбородок. Плечи. Прическа унисекс. Никакой груди. Когда все начали целоваться, я моталась по дорожкам от бортика к бортику.
То лето было длинным и влажным, но для меня – немного иначе, чем для остальных. Воздух сгущался не только от жары. В июне в нашем почтовом ящике стали появляться письма. Приглашения на учебу. Плавание. Выездные визы.
По вечерам я проверяла ящик. У меня перехватывало дыхание перед тем, как я его открывала, и я перерывала всю нашу тупую корреспонденцию в надежде нащупать что-то серьезное. Предвкушая отъезд.
Я получила пять писем.
Первое было классным и тяжеленьким. Из Брауновского университета. Его красно-черный логотип на конверте выглядел для меня по-королевски. Я провела по нему пальцами. Конверт был гладким – бумага, обещающая нечто особенное. Я понюхала его. Закрыла глаза. Прижала к сердцу. Отнесла его в дом, уже почти готовая поверить во что-то новое.
Я положила его на кухонный стол. Оно там пролежало весь ужин. Мы ели в гостиной перед телевизором. Под сериал «Барни Миллер»[3]
. Кровь шумела в ушах.После ужина, после серии «Такси»[4]
, после трех сигарет отец пошел в кухню. И мама. И я.Мы сели за стол, как, наверное, принято в семьях. Я и мама – еле дыша. Он медленно открыл письмо. Молча его прочел. Я смотрела в его глаза. Такие же голубые, как мои. Мысленно я проплывала дорожку за дорожкой. Мама сидела рядом со мной пьяным шматком, накрыв одну руку другой и похлопывая по ней. Я старалась не откусить себе язык.